Глава четвёртая
Глава четвёртая: Бледные губы, последний вздох, и неисчислимые кошмары в ночи
Судьбы рушатся, но растут города,
Чтобы что-то получить, нужно сначала отдать.
Разобьёшься не беда –
Сделаешь себе сердце изо льда.
***
За каждым выученным смехом –
Камера, мотор.
За каждым успехом –
Отрицание, гнев и торг.
Депрессия, принятие –
Сколько людей здесь спятило?
Тех, кто хотел взять больше, чем мог потратить.
***
Не перегори, не перегори только,
Громче говори о том, что тебе больно.
Всё, что есть внутри – миру подари.
Не перегори.
Mary Gu - Не перегори.
Громкий писк аппарата искусственной вентиляции лёгких проник в уши гораздо раньше, чем я смогла понять, что вообще открыла глаза. Голова слишком сильно болела и гудела, всё кружилось передо мной мутными образами, обрывками слов и не чётких воспоминаний, прошлого ли, настоящего, – всё было одинаково неимоверно тяжело дышать, как будто лёгкие горели жидким огнём, что заполнял их до отказа этим терпким дымом и гарью, отдаваясь сухостью и горечью в горле, сжимая его спазмами и едва позволяя сделать вдох. Всё казалось таким не настоящим и эфемерным, что я терялась в мыслях. В пространстве. Кажется, даже во времени.
Вокруг мельтешили люди, и слишком запоздало проникло разочаровывающее осознание, – не просто люди, врачи.
Их белые халаты слепыми пятнами кружились около кровати, занимая собой большую часть поля зрения, и что-то спрашивая и спрашивая у меня по кругу. Только и видела, что быстро двигающиеся губы, но ни смысла, ни голоса не доносилось до ушей. Один лишь гул ИВЛ и занимал собой всю тональность диапозона. Мерный, протяжный, и чересчур отрезвляющий.
Заставляющий открывать глаза из раза в раз, чтобы видеть выкрашенный в белый потолок, мелькание белых халатов, и режущий слизистую оболочку слишком белый свет дневной жизни, что лился прямо из приоткрытого окна по правую сторону от меня.
Белый раздражал. Напоминал о том, что хотелось бы забыть и более никогда не вспоминать. Он всколыхнул во мне всё то, от чего столько лет пришло скрываться за масками и делать вид, что больше не тревожит и не ноет так адски в груди при одном вскользь брошенном упоминании его имени с чужих уст.
Я ведь уже однажды была здесь, в больнице, когда в 16 лет наглоталась таблеток из-за переезда брата и попыталась утопиться, пока отца не было дома. Так же потом лежала на больничной койке и не понимала, что происходит. Недоумевала почему я была всё ещё жива. До сих пор. Если бы только я умерла тогда, всего бы этого не случилось. Если бы только доза снотворного оказалась рассчитана правильной, фатальной для организма, проще стало бы в миг всем.
Видимо, судьба меня любила, или скорее любила то, как я страдаю и отравляю своим существованием жизнь другим. Я даже не могу спокойно умереть во второй раз. В отличии от тех, кто уже покоился в мёрзлой земле, – мне не было доступно и этого.
Мне предстояло платить по счетам.
За те преступления, которых я не совершала, но отчётливо помнила до малейшей детали.
Это было моим наказанием в клетке разума, – где больше не оставалось ниего, кроме жутких теней прошлого, что таили в себе детские счастливые дни и первую юношескую, светлую и искреннюю любовь, обернувшуюся настоящим провалом. Катастрофа.
Это было катастрофа, лишившая меня тогда желания жить. И теперь происходила ещё одна, не меньшая. А я вновь не могла умереть.
За меня всегда умирали другие. За меня и из-за меня.
Проклятье. Это было моё собственное проклятье. Я губила людей, – когда по своей прихоти и желанию, когда по желанию демонов внутри. Тех, кто встал на пути, кто перешёл дорогу и оказался так не вовремя в том месте и времени.
Вот так запросто, как по первому аккорду настраивалась композиция произведения для выступления, так же легко и безразлично я могла лишить кого-то жизни не сомневаясь и не печалясь.
Мне определённо стоило умереть уже несколько тысяч раз за все те слёзы, что были пролиты по моей вине другими.
За тех, кого эти утраты сломили.
Ломаться могут не только кости под весом и грузом всего к земле придавившего. Громче всех ломаются люди. Их вера. Мечты. Надежды.
То как по тонким швам трещит чужая жизнь, никогда не сравнится с треском страниц брошенных в огалтелое пламя.
***
— Да ты же тупее сандаля, — с громким возмущением объявляет Казуха, когда на большой перемене между уроками они вчетвером подобрав свои разданные работы уже с приписанными на полях листов замечаниями и оценками за прошедшую тему по алгебре, и их перекусами, устраиваются на любимом месте, – уголке крыши школы, который они нашли ещё на первом году обучения совсем нечаянно.
Тут всегда было тихо и спокойно, несмотря на то, что всего этажом ниже творилось целая вакханалия из учащихся и их шума и звонкого веселья. Контраст действительно поражал. До них доносились с порывами весеннего ветра лишь обрывки смеха из классов, где были открыты окна на проветривания.
Вся их школа была такой, – неимоверно живой, с вечными галдящими подростками, у каждого из которых была своя особенная жизнь, с его проблемами и поисками решений. Все они не только учили профильные или гуманитарные предметы, нет, – они ещё только начинали учиться жить.
— Да чем тебе не угодили сандали? — в свою очередь в ответ возмущается Чонвон, забирая из рук одноклассницы свою несчастную контрольную, которую та с абсолютно нечитаемым выражением лица до этого разглядывала не менее двух с половиной минут. Двух с половиной минут изучения даже не её контрольной, ударили по нему ещё сильнее остального. Будто бы он единственный такой, кому алгебра даётся особо трудно. — Между прочим ты сама написала не намного выше! Нечего тут из себя примерную девочку-отличницу строить. И вообще, почему сразу мою-то? Они для тебя что, шутка? — указывая на двух остальных, надувает губы в негодовании Ян.
Его образовавшиеся забавные милые ямочки заставляют гнев японки уменьшиться, оседая лишь в виде чуть нахмуренных бровей, однако скрыть своё превосходство отобразившееся следом в виде усмешки та и не попыталась.
— Я и есть примерная девочка-отличница, олух. Я буквально первая в списке нашего класса, и десятая в общем топе. Ты не можешь отрицать факты, мальчик. Преклони колени перед моим величием, и быть может я подумаю над твоим прощением. — Накамура несомненно умела надавить ему на больное, и не то чтобы этим безусловно ещё и чертовски гордилась, просто каждый раз это так выглядело для него. Она ему белозубо ещё раз улыбнулась, и тут же потянулась к листам остальных, ещё и помахав перед ним как будто выделяя, акцентируя на этом его внимание.
«Смотри, не только твою. Их тоже просмотрю. Не дуйся сильно.»
Ынчэ тихо смеётся, Ники качает головой – его друзья и вправду идиоты. Любимые до невозможности. Такие вот несовершенные и неидеальные всего лишь ещё подростки познающие жизнь. Зацикленные на оценках и топовых местах, со слишком резкими словами, иногда задевающими за живое нечаянно обронёнными не со зла, лишь в попытке помочь перестать так сильно париться. Они неловкие, полные непонимания, но абсолютно искренние, – такие, какими и должна быть их юность.
Первые разочарования, страхи и поражения. Первые чувства, распускающиеся полевыми цветами в груди, побеги в пустоту от остальных, и время наедине с собой в попытках познать себя.
Юноши и девушки, которым пока важны отметки в журналах, чтобы после поступить куда так хочется.
Рики за их компанией наблюдает почти с извечно поселившейся у кромки губ задумчивостью, – все они такие многогранные. Но никто из них не знает, насколько именно мысли в голове у каждого после всех этих лет, будут возвращаться воспоминаниями именно сюда, в этот день и час на крыше.
Когда Казуха комментирует плохо написанные работы, Ынчэ смеётся над реакцией друзей, Чонвон этому возмущается, а Ники всего лишь улыбается и молчит.
Ведь все они разные.
Ян Чонвон, с самого знакомства с ним Ынчэ на первом году совместного обучения ещё во втором классе младшей школы, когда того перевели к ним в класс, слишком сильно всегда переживал за свою успеваемость и оценки. У него были множество репетиторов в младшем возрасте, так как ему не хватало желания и упорства всё учить одному, а родителям-трудоголикам просто было не до этого, он их видел редко, по праздникам, когда вся семья включая старшего брата собиралась за одним столом. Но это никогда не было чем-то большим, и чтобы на этом не зацикливаться и лишний раз не расстраиваться, став взрослее парень направил большинство сил на личное обучение и саморазвитие.
И пускай от большей части репетиторов ему и удалось избавиться, как только юноша сам стал понимать всё более сложные темы и параграфы, но вот математика, – алгебра и геометрия, – его доводили не раз. Предметы созданные явно дьяволом ему ни в какую не поддавались. Совсем, ни при каких обстоятельствах и условиях.
Казуха не упускала ни единого случая показать, что он не должен был быть идеальным мальчиком. Чем та руководствовалась Хон откровенно не знала и не понимала ни тогда, в то время юности, ни сейчас, наблюдая за этим через призму уже совсем другого приобретенного в других ситуациях опыта. Может это тоже, как и у друга, было связано с аспектом её воспитания в строгости отца, требовавшим от дочери только лучших из возможных успехов, и первых мест. Потому что единственный ребёнок, на которого были возложены непомерные амбиции и цели, потому что раз она отказалась от престижных заведений заграницей, выбрав самую обычную среднестатистическую школу, – должна была показывать лучший результат. Отвечать за свои поступки.
Соответствать его ожиданиям и запросам. Вопреки всеобщему мнению тех, кто знал о её семье, у неё была свобода, правда. Не в общепринятом понятии, но с момента ухода матери из их семьи пару лет назад, отец действительно стал делать ей чуть больше послаблений.
«Ты душишь её своими неоправдавшимися попытками в прошлом быть идеальным. Не успеешь обернуться, как и она в конечном счёте не выдержит твоего тиранства и уйдёт. Пока не поздно, пока она ещё не возненавидела тебя, дай ей хоть немного свободы, того времени побыть обычным подростком, а не твоим идеальным ребёнком, со списком возложенных обязательств. Мне её жаль. Так же, как было жаль тебя и твоё сломленное твоим же отцом детство. Зачем же ты поступаешь точно так же? Разве не знаешь, не чувствуешь на своём примере, что именно то время сделало с тобой? Я думала, что смогу принять это, жить с этим. Но нет. Я не выдерживаю жить в клетке из чужой скорби и пропавшей молодости, и не стану помогать губить её же своей дочери. Лучше я буду той, кто останется в её памяти ушедшей, нежели сохраню образ молчаливой жены не препятствующей мужу.»
Мать Казухи, госпожа Мэй Араи, развелась с мужем когда ей было около семи, и с тех пор проживала в Нидерландах, присылая дочери открытки и посылки каждые несколько месяцев, и примерно раз в полгода обязательно одну из них с предложением переехать к ней, жить вместе, но каждый раз получала мягкий, но уверенный отказ.
«Спасибо, мама, но я не желаю всё вот так вот опрометчиво бросать лишь по моей, или чьей-то ещё прихоти. Мне нравится тут. У меня прекрасная школа, в которую мне разрешил перевестись отец по правилам нашего с ним договора, и самые замечательные на свете друзья, с которыми я познакомилась здесь. Я правда счастлива.»
Конечно временами, девушка скучала, но в такие моменты всегда были рядом те, кто поддержут, обнимут и не осудят.
Казуха не жаловалась. Но и молча наблюдать за тем, как Чонвон зарывается с головой всё чаще и отчаяннее, наравне с тем, как их программа делает крутой вираж к экзаменационным периодам, в учебники и конспекты, – по-настоящему невыносимо. Ей нравилось учиться, а ему прятать за выученным материалом тоску по семье и желание просто быть любимым и замеченным.
Не только по праздникам.
Они были разными, но молчали об одном, – у обоих просто не было выбора не быть лучшими во всём, если они действительно хотели быть для родителей гордостью и примером, которым можно хвалиться среди прочих. И они вдвоём друг для друга как лёд и пламя, несмотря на то, как внутри оба стонут от свалившейся на их ещё хрупкие плечи ответственности.
И честно говоря, Ынчэ всегда казалось, что в конце концов они бы стали друг для друга кем-то гораздо большим в итоге, потому что могли понять оппонента как никто другой. Как жаль, что в прошлой жизни она так и не узнала, чем для них обернулся конец учёбы, – смерть в двери их дома постучалась раньше, чем прозвенел последний школьный звонок перемен. Она сама утонула в скорби, и не хотела заставлять захлебываться в ней других, – просто не могла больше никого из них видеть. Никого из тех, кто был связан с прошлым.
И сейчас, помимо той Юнджин, что ей искренне хотелось спасти, ради спасения которой всё это вообще происходит, Ынчэ на самом деле глубоко в душе ещё и хочется изменить исход их дружбы, так и засевшей в неопределённости прошедших дней. Казуха, Чонвон и Ники – достойны того, чтобы за них бороться и пытаться удержать всеми силами, и как печально, что чтобы это осознать ей понадобилось потерять столько времени впустую.
На дворе сейчас без малого месяц до каникул. Почти подошёл срок.
На календаре 21 июня, и в ночь на следующее утро сестры не стало.
Они обе совершили много ошибок.
Обе были не правы. И обе больше так и не поговорили друг с другом с того разговора на кухне, только и цепляясь каждая по одиночке грустными глазами за тень той, что прошла мимо даже не оглянувшись.
Юнджин, в отличии от воспоминаний, теперь стала ещё куда больше нервной и замкнутой, – и если тогда Ынчэ было плевать на это состояние старшей, сейчас червячок сомнения скрёб изнутри с мерзкой мыслью сожаления.
Им просто нужно было уметь разговаривать, а не прятаться за насквозь фальшивым «всё в порядке».
Потому что ничего не было «в порядке» .
И первой из них пришлось умереть, а второй прожить с грузом вины на себе пять лет, чтобы хотя бы до одной дошло.
И они вновь наступили на те-же грабли.
Разве не имеет ли время склонность меняться? Что ещё ей нужно исправить, чтобы ход событий не повторился?
Что делать, когда ты банально не можешь рассказать о том, что давит так неопровержимо и непреодолимо вниз?
Как быть, если двое так и не научились на ошибках?
Разве не должна была быть Хон Ынчэ в кои-то веки более сдержанна?
Не думать лишь о себе, своей боли?
Скольких и сколько нужно потерять, чтобы наконец измениться, раз и навсегда?
Можем ли мы менять судьбу, что предначертанна сверху?
Если Казухе и Чонвону суждено вот так вот по-нелепому мило спорить об оценках за контрольные и тесты?
Если Рики суждено каждый раз чуть неловко улыбаться ей одними уголками пухлых обветренных весенним ветром губ, когда ссоры их друзей не могут не вызвать прилив радости и смеха от всей той глупости, что происходит перед ними?
Если Юнджин суждено умереть?
Вот так отвратительно, – в самом расцвете сил и юности, не прожив и до двадцати, в аварии не оставившей и шанса на спасение?
Если Ынчэ суждено навечно остаться с разбитой на осколки душой?
Никто не может её осудить за то, что она так внезапно срывается с места, наплевав и на прозвеневшую трель звонка на урок с большой перемены, и на всполошившихся подобным положением вещей подростков, и на то что старшая сестра, сейчас должна была быть занята тренировками в компании, после всех своих занятий.
Им нужно было увидеться. Нужно было поговорить прежде, чем бы наступила ночь. Ынчэ нельзя было отпускать во тьму Юнджин к Ёнджуну. Дорога к нему станет её самой последней.
Нет. Этого нельзя было допустить.
Не сейчас, не теперь, после всех этих диких истерик в пустоту и мрак собственной комнаты в пустой совсем квартире, где не осталась и следа от прежней атмосферы домашнего очага и уюта. Где вся семья погибла во след. Не физически, хуже всех ноют и тянут раны на сердце, – синяки и порезы заживут, шрамы же на душе останутся напоминанием до самых последних секунд.
И она бежала со всех ног. К ней. Пока всё ещё живой, что было самым главным приоритетом. Не ссоры или примерение, не попытка выяснить отношения и расставить все точки над и. Не просто мольба о том, чтобы кошмары прекратили обнимать по ночам, раскрашивая сны минорными мелодиями смерти.
Нет. Попытка спасти её. Пойти на встречу первой, потому что уже знает каково это терять близкого тебе по духу человека. Даже если со стороны кажется, что у них не было ничего общего, и они разнились как день и ночь, то для неё это стало очевидным. То, как поняла бы её Юнджин, не смог бы более никто иной. И ей хочется кричать во все горло. Хочется рассказать, поделиться всем.
Потому что нести бремя в одиночку оказалось слишком для неё. Тяжело и невыносимо.
Главное, чтобы вновь не стало поздно.
Время не очень-то и любит когда в него вмешиваются таким наглым образом посторонние, прерывая и изменяя себе в угоду течения перемен и событий, что должны были произойти там и тогда.
***
— Так ты не гей? – удивлённо-недоумевающее, обронённое с ноткой должного сочувствия такому упущению. Потому что парень напротив и правда чертовски горяч. Со всеми этими декоративными поблескивающими в неоновых мерцаниях ламп клуба цепями и блёстками в невероятном макияже раскосых глаз. Обольстительно влекущем и завораживающим.
— Нет, и никогда им не был. — с в усмешке приподнявшимся уголком губ и чуть прищуренными омутами, кажущимися особенно притягательными в приглушенном освещении комнаты. Томными, полными темноты бездны, что манит к себе заблудшим путником, приглашая в неё упасть без права выбраться. Еле видными в чарующей атмосфере вокруг, и оттого только более таинственными.
— Жалко, геи хорошие люди. — как в отражении точно так же отсалютовавший стаканчиком собеседнику, и уже почти развернувшийся прочь. Найти место поспокойнее и протрезветь, чтобы прийти в себя и покинуть праздник чужой жизни. Подальше от этого греха в чистом виде представленного по чьей-то кощунственной ошибке на Небесах в человеческой ипостаси.
— А расскажи подробнее. — и вся оставшаяся ночь поделенная на двоих в небольшой комнате чужого дома, в который каждого привело что-то своё, а в итоге позволившее найти гораздо большее. Кого-то большего.
Именно с этих слов когда-то завязалась их история. Недопонимание помноженное на веселье вечеринки, с парами выпытых коктейлей без закусывания, перетекшее сперва в дружбу, полную противоречий характеров и взглядов, но такую искромётную и незаменимую абсолютно. Галактика, что взорвалась внутри стала отправной точкой. Начались совместные вечера: пока один писал лирику, жил и дышал ею, упивался эмоциями перенесенными на бумагу, наслаждался искренне процессом создания симфонии, второй до совершенства доводил тело в зале для хореографий, десятками раз на дню оттачивал движения и до бесконечности горел танцами. Они были весьма своеобразной парой – Ли прирождённый кошатник, души не чающий в мяукяющих клубочках шерсти, Мина же в его квартире в Кандонге встречал Холли, безмерно милый пудель с шерстью цвета янтаря и яркими чёрными глазами-бусинками.
Они были чертовски абсолютно разными людьми.
Но больше всех их различий, у них было нечто общее – любовь. К животным, к утреннему горькому кофе, к безмолвной компании, пока оба работают, и не имеющая границ полнее и объёмнее к друг другу.
И Минхо с Юнги в общем-то особо и не жаловались. У каждой истории свой исход, тональность, и песня. Свой танец посреди ночной кухни, в три часа ещё не начавшегося утра, с чуть слышным Эдом Шираном сыгранном на старой гитаре, с одной единственной наклейкой с того же самого альбома, что свёл их вместе.
Их история началась благодаря плохим привычкам. Благодаря веселью, бессонным ночам, разговорам с едва знакомыми людьми и недолговечным клятвам, что это было в последний раз.
Им нечего было терять, и они перестали следить за тем, что говорили. Откровением за откровением привело их к конечной точке маршрута, где дальше вся жизнь рука об руку, наедине с обнажёнными сердцами и чуть искореженными ранами былого душами.
У них на двоих был песочный пушистый плед спальни на четвёртом этаже, три кота и собака, что всё же как-то смогли ужиться вместе, и любовь к музыке, движениями в танцах ли, или писанием историей словами в песне.
И Минхо с Юнги этого хватало.
Их музыки и любви.
***
Он был наслышан о ней давно, – с самых первых дней её появления в агентстве. Лучшая по ежемесячным проверкам, девочка с золотой ложкой во рту, имеющая все внутренние задатки и внешние данные, чтобы стать айдолом, – идолом для миллионов.
Они оба были по одну грань.
Юнджин всегда на первый взгляд сияла ярче солнца, но когда Ёнджун перехватывает однажды безмолвный взгляд, в котором мольба спасти её, не дать упасть ниц, разбиться вдребезги, в зеркале пустого танцевального зала, он понимает – сияет потому что изнутри гложет одиночество. Такое вот разбитое стекло звездопадом переливающееся за грезами этих насквозь фальшивых улыбок. Только стекло и может сиять так ослепительно великолепно, отражая свет от сколов на своих гранях и преломляя его в переплетения узоров, где можно заблудиться как в лабиринте.
В то утро он просто хотел подарить ей ещё одну улыбку, искреннюю и настоящую, с теплом внутри, вместо морока неудач, после летней ночи ссоры с родителями, после этого пожара, которым зашлась всего одна искра боли вырвавшаяся наружу. После того, как она бы окончательно позволила треснуть той маске госпожи восхищения.
Он правда понимает, почему её молчание, – секрет от прочих. Что за ним скрывается и хранится в тайне. Чхве Ёнджун тоже никогда не был идеальным человеком.
Они оба сломанное совершенство вопреки ожиданиями остальных.
Ломаются не только ожидания.
Осыпаются ворохом несбывшихся надежд к их преклонённым к земле коленям.
На куски крошатся чувства. Трескаются от ударов кости.
Горло нещадно дерёт крик. Дикий. Неистовый. Ему нет выхода. Запертый в ловушке, взмывает ввысь, и как удавкой затягивается на шее, почти заставляя задыхаться.
Ынчэ на той стороне видит настолько же перепуганного Ёнджуна. Они оба не верят тому, свидетелями чего только что стали. Их по ногам связывает ужас, за руки цепляется тонкая и хладная ладонь давней верней подруги, – обречённости. Окончательной и бесповоротной.
Асфальт окрапляется кровью.
Между ними разлитое безмолвие отчаяния.
Хон Юнджин только что умерла.
Для кого-то из них это произошло уже дважды.
Bạn đang đọc truyện trên: AzTruyen.Top