2

Когда мама умерла, с ней была только Руфь. Я получил известие о ее смерти в гимназии. Просто на одной перемене зазвонил телефон. Я ответил. Матильда Крау скончалась, сказал официально вежливый и сочувственный голос. Мне хотелось закричать: Тильда! Ее зовут Тильда. Всегда так звали! Но я ничего не сказал. Голос в трубке сменился тишиной. И все вокруг затихло.

Я не оглох, нет. Просто звуки внезапно потеряли смысл. Превратились в белый шум. Радиоволны на коротких частотах, которые я перестал принимать. Я стоял посреди забитого студентами коридора с телефоном в опущенной руке, меня пихали плечами, потому что я загораживал дорогу, мне что-то говорили, но я не мог различить ни слова. Будто все слова тоже кончились – вместе с ней.

Следующее, что я помню – дождь на моем лице. Холодный осенний дождь на забитой машинами парковке. Не знаю, как я там очутился. Перед глазами у меня наклейка на заднем стекле в грязных разводах – белая на темном. Карикатурные человечки: мужчина, женщина, трое детей: мальчик, девочка и младенец. И надпись: «Осторожно! На борту спиногрызы».

Эта картинка буквально сбивает меня с ног. Падаю на колени, прямо на мокрый асфальт. Осознание одиночества – внезапное, острое, жгучее – выбивает дыхание из груди. Я дышу рвано, коротко. Быть может, кричу. Не знаю. Со слухом все еще творится что-то странное. Задираю голову вверх и вижу дождь – серые плети-жгуты, свисающие со свинцового, без единого просвета неба. Оно щупает ими мое лицо: лоб, веки, щеки, губы. Может, хочет смыть. Может, просто запомнить.

Дождь продолжался всю ту неделю. Он шел и во время похорон. Возможно, поэтому воспоминания о том дне у меня смазанные, расплывчатые, как рисунок акварелью, на который плеснули водой.

Помню, на кладбище нельзя было класть цветы на могилу. Их следовало ставить в специальный стальной держатель-вазу. Мне объяснили, что это из-за роботов-газонокосильщиков. В целях экономии ими заменили садовников, но роботы не видели разницы между травой и цветами. Они косили все подряд. Впрочем, как и сама смерть.

Я не узнал маму в гробу. Там лежала чужая женщина – седая, высушенная до костей и сморщенная. Вместо лица у нее был череп. Почему-то на женщину одели мамино лиловое платье. Оно было ей заметно велико. Руфь наклонилась и поцеловала череп в лоб. Это было настолько отвратительно, что я отвернулся.

В воздухе снаружи часовни тянуло сладковатым дымком. Дождь прибил к земле дым из трубы крематория, похожего на белый флагманский корабль, лежащий на зеленых волнах лужаек. Запах смешивался с тяжелым, навязчивым амбре старушечьих духов Руфь, от которой я пытался держаться подальше. Не знаю даже, от чего меня больше мутило – от этой вони или от ее сочувственно-осуждающего взгляда.

В последний раз, когда я видел маму живой, вокруг нее пахло цветами. Я притащил ей в хоспис огромный пушистый букет – в тот день, когда пришел навестить ее, сразу после злополучного дня рождения. По пути от порта цветы, правда, здорово потрепало – начинался шторм, а я, как обычно, ехал на велике. Но казалось, от этого астры, хризантемы, и хрен знает, что там еще, только благоухали сильнее.

Она сидела у окна в кресле, покрытом мохнатой овечьей шкурой. На маме был лиловый свитер с высоким горлом и темно-зеленые брюки. На фоне стерильной белизны палаты она казалась яркой экзотической птичкой, особенно яркой по сравнению с траурно-черным нарядом Руфь, нахохлившейся вороной на краю больничной койки.

- Боже, сын, что случилось с твоими волосами?! – мамин голос был звонким, как всегда, почти неуместно звонким в этой белизне и тишине, как будто силы, покидающие истончившееся до прозрачности тело, все сосредоточились в нем. Она улыбалась, но я видел тонкие пластиковые трубки, протянувшиеся от ее заострившегося носа куда-то вниз, за спинку кресла. Видел стоявшую у подлокотника капельницу и пульт с кнопкой КПА, зажатый в маминых пальцах.

Я неловко сунул ей цветы, стараясь дышать в сторону, и начал извиняться за то, что не пришел вчера. Она нетерпеливо махнула бледной кистью с голубоватыми прожилками вен.

- Я же просила тебя как следует отпраздновать! Надеюсь, ты так и сделал?

- Ну, в общем... - я покосился на Руфь, испепеляющую меня праведным взглядом, - ко мне пришли несколько друзей из гимназии и...

- Небось пили всю ночь, - прошипела с койки Хромосома.

Мама перевела на нее сверкнувший льдом взгляд и попросила, словно приказала:

- Дорогая, ты не могла бы принести вазу для цветов? Жаль будет, если такое чудо увянет раньше времени.

Поджав синеватые губы, Руфь соскользнула на пол и выплыла в дверь, чуть не зацепившись за ручку вязаной шалью. Стоило скрипу ее резиновых подошв затихнуть, мама кивнула на стоящий в углу стул для посетителей.

- Подвинь его поближе. Мне нужно кое-что тебе сказать.

Не знаю, чего я ожидал, но уж точно не разговора о страховках и пенсионных накоплениях. Я никогда и не задумывался раньше, что случится с нашим домом в случае маминой смерти. Казалось само собой разумеющимся, что дом, в котором прошло мое детство, всегда будет стоять на своем месте, а мое место будет в нем. До тех пор, пока я сам не захочу из него уехать.

И вот оказалось, что мама все еще выплачивает ипотеку, но, к счастью, страховая сумма, которую я получу после ее смерти, должна покрыть задолженность в банке, и я смогу оставить дом за собой. К тому же мамина пенсия тоже перейдет на меня, а еще я получу страховку по потере кормильца.

Мама называла разные суммы, объясняла, где лежат самые важные документы, а я только и мог думать о том, что ее жизнь кто-то уже оценил в купюрах. Повесил ценник, как на ветчину в «Нетто». Экологическое чистое мясо с низким содержанием жира. Или же это стоимость моего горя? Какую часть миллиона нужно потратить, чтобы оно перешло в тоску? Четверть? А сколько понадобится, чтобы тоска посветлела до легкой печали? Хватит ли миллиона, чтобы забыть, забыться, снова научиться жить – теперь уже одному?

- Ноа? – мамин голос долетел до меня издалека, возвращая из вакуума пока еще воображаемого одиночества, в который я, кажется, вышел без скафандра. – Слышишь, что я говорю? Ты, главное, не забрасывай учебу. Получи образование. Выбери профессию. Это важно. О жилье тебе теперь думать не надо. Дом достаточно большой. И для детей места хватит. Мою комнату можно будет переделать под детскую, а еще есть место на чердаке. Там...

- Каких детей, мам? – очнулся я.

Она серьезно посмотрела на меня глазами, казавшимися особенно крупными и живыми на бледном, исхудавшем лице.

- Сын, вообще-то, я надеюсь на внуков. Когда-нибудь ты встретишь милую девушку и... Или ты уже встретил? – внезапно прищурилась мама.

Я вспыхнул. Перед глазами невольно закрутилась бутылочка, указывая то на круглощекую физиономию Дюлле, то на алый берет Клары, то на блестящие от помады, неестественно-розовые губы Эмилии.

- Нет, я... Я вообще-то подумывал в университет поступать. Может, в Орхус. Или в Копенгаген. Тут как-то не до девушек. – Не знаю, зачем я это брякнул. Ни о чем таком я не думал, на самом деле. Мне только сейчас это в голову пришло. Я вообще о будущем старался не размышлять. Слишком страшно было.

По лицу мамы вдруг прошла судорога. Она откинулась на спинку кресла, кожа приняла землистый оттенок, глаза помутнели.

- Мам, ты как? Это боли, да? – я наклонился к ней, не зная, чем помочь, куда девать никчемные руки. Глаза сами нашли ее пальцы, лежащие на пульте с волшебной кнопкой.

Пальцы не двигались.

Я услышал, как за спиной открылась дверь, и обернулся. В палату вплыла Руфь с вазой на животе, судя по тому, как она ее несла – уже полной воды.

- Маме плохо, - выдохнул я с надеждой, смешанной с облегчением. Я знал, что теперь не один. Что эта унылая женщина в черном точно знает, что делать.

Она сухо кивнула, ловко сунула вазу на столик к цветам и подсеменила к маме.

- Позвать медсестру?

- Не надо, - слова были похожи на короткий стон. На лице у мамы выступил пот. Дыхание стало поверхностным. Ее потемневшие глаза нашли мои. – Послушай, Ноа, что я скажу. И Руфь пусть слышит. Я не хочу, чтобы ты бросал дом. Университет – это прекрасно, но учись здесь. Я не смогу обрести покоя, если буду беспокоиться, где ты и как ты. Остров – твоя родная земля. Тут ты вырос, начал взрослеть. Тут все тебя знают, и ты знаешь всех. Тут тебя поддержат, тебе помогут. Здесь безопасно. Положись на Руфь. Она позаботиться о тебе. Она обещала. – Мама говорила все более короткими фразами в такт рваному дыханию. Темные круги под глазами обозначились резче, кожа приняла землистый оттенок.

Я схватил ее руку, вцепившуюся в деревянный подлокотник кресла, и поразился тому, какой она была холодной и влажной.

- Мам, не волнуйся! Я и так могу прекрасно о себе позаботиться. Мне ведь уже восемнадцать, забыла? - принялся жарко заверять я.

- Тильда, морфин, - негромко, но настойчиво напомнила Руфь.

Мама мотнула головой, влажная от пота прядь упала на лоб.

- Не сейчас... Пусть... пусть сначала пообещает, что он не уедет. – Она начала говорить обо мне в третьем лице. Взгляд блуждал по комнате, словно она искала меня глазами, но не могла найти. – Восемнадцать... Совсем еще ребенок. Ребенок... - Ее глаза внезапно расширились, покрасневшие веки затрепетали, ладонь выскользнула из моей и прижалась к груди. Она смотрела куда-то мимо меня, в угол палаты, как будто видела там что-то, невидимое больше никому.

В полной растерянности я взглянул на Руфь. Та быстро отвернулась к кровати и потянулась к лежащему на ней пульту:

- Надо позвать медсестру.

- Нет, - хрипло возразила мама и облизала пересохшие губы. Ее взгляд снова заскользил по комнате и наконец наткнулся на меня. – Ноа... - Она всхлипнула, тонкие крылья носа затрепетали, глаза влажно блеснули и вдруг пролились двумя прозрачными слезами. Одна капля быстро скользнула вниз по щеке и сорвалась на шерстяной ворот свитера, другая задержалась в тонких морщинках у носа. – Мой мальчик. Только мой. Пообещай, что не бросишь дом. – Мамина рука потянулась ко мне, и казалось, этот простой жест дается ей огромным усилием. Я сжал ее ледяные пальцы в своих. За ее спиной дождь бросался в окно пригоршнями воды. Окно было плотно закрыто, но лицо у меня стало мокрым. – Мальчик мой. Единственный мой, - шептала она, цепляясь за меня. - Пообещай мне. Прошу.

- Обещаю, мам.

Еще мгновение она удерживала мой взгляд, будто запечатывая клятву, а потом что-то изменилось. Лицо разгладилось, расслабились мышцы, погасла воля в глазах, на которые скользнули отяжелевшие веки.

- Морфин, - тихо сказала Руфь. – Давно пора.

- Теперь уходи, - слабо, но отчетливо выговорила мама.

- Но... - начал было я, но в этот момент в палату вошла медсестра.

- Иди и не приходи больше, - повторила мама, не открывая глаз.

Спина медсестра, обтянутая синей униформой, закрыла ее от меня.

Больше в хоспис я не приходил.


Контролируемая пациентом анальгезия (англ. Patient-controlled analgesia, или PCA) — это любой метод, позволяющий пациенту, страдающему болями, в определённых пределах саморегулировать потребление анальгетиков.

Bạn đang đọc truyện trên: AzTruyen.Top