Глава 28
Наверное, новорожденные в госпиталях дети ощущают себя точно так же, как и я сейчас.
Их мир - обшарпанные больничные стены, пыльное окошко с прозрачными занавесками, запах лекарств, бинтов и скисшего капустного супа. Они не знают, что существуют другие места, другие люди, другие миры. Они не знают, потому что их планета ограничена больничной палатой, холодными руками медсестры и сладким молоком матери.
Но, в отличие от детей, я знала, что существуют другие места, хоть и совсем их не помнила. Это, пожалуй, все.
В моем же случае добавляются кашляющие и шаркающие по коридорам пациенты, грязные ругательства и табачный дым.
Лежа сейчас на застиранных простынях, я почему-то думала о детях. Может, из-за ломоты в грудях и молока, которое я подолгу выцеживала в уборной? Или из-за неуловимых, но бесспорно существующих воспоминаний о ребенке? И из-за волнения о его жизни, которое нарастало с каждым днем?
Но мужа я помню отчетливо. Даже, кажется, его внешность... нет, не всю, но что-то такое примечательное в нем было, что-то яркое, бросающие в глаза...
Глаза, глаза... что-то связано с глазами...
Но мужа здесь нет точно, нет и ребенка. Выходит, они вместе. Хочется надеяться, что вместе...
Я лежу, тревожно кутаюсь в колючее одеяло и унимаю ноющую боль в грудях. Все уже спят: отбой в госпитале - дело серьезное, и перечить докторам никто не рискует.
А я рассматриваю серые людские силуэты и пытаюсь вспомнить дом, мужа, ребенка...
Кажется, моя мать была учительницей русского языка, а отца убили бандиты. В школьном кабинете матери висел портрет великого фюрера, а меня она звала... нет, не Марлин почему-то, хоть и это имя навязчиво крутится в голове, а...
Элеонор?
Со стороны окна вдруг раздается щелчок. Створка распахивается, шторы вздуваются, а на подоконнике возникает тощий человеческий силуэт.
- Ты? - шепчу, вглядываясь в темноту. - Ты чего будишь-то?
- А ты чего дрыхнешь?! - скалит Кифер зубы и захлопывает створку окна. Спрыгивает с подоконника. - Я ей сторожить койку велел, а она спит и жопой дышит.
- Ты на меня не огрызайся! Я, значит, его прикрываю, а ему не нравится! И еще раз голос на меня повысишь - отгрызу тебе твои волшебные пальчики.
Кифер дергается в мою сторону, и его глаза хищно полыхают при лунном свете.
- Что зубки есть - это хорошо, - он прищуривается. - Только ими еще пользоваться уметь надо. Знать, на кого шипеть, а перед кем прикусить язычок.
Он шустро перепрыгивает мою койку и оказывается на своей. Все это почти без шума, но в конце палаты, тем не менее, кто-то громко зевнул и повернулся на другой бок.
- Какой смысл тебя прикрывать, - усмехаюсь, - если куча пациентов видела, как ты шастал из госпиталя и обратно?
- Людское слово весит сейчас примерно столько же, сколько портянка русского Акакия, - невозмутимо отвечает Кифер, сворачивая сигаретку.
Через минуту от него тянет горьким дымком. Кифер ловит мой взгляд, ухмыляется и дружелюбно предлагает курево мне. Прислушиваюсь: нет ли в коридоре врачей - и затягиваюсь.
- Ты вот на меня шипишь, - фыркает он, выпустив дым из разомкнутых губ. - А я, между прочим, не с пустыми руками.
- Чего?
- Ручку подставь.
Прищуриваюсь, но послушно вытягиваю ему ладонь.
Кифер хмыкает, закладывает сигарету за ухо, ныряет в карман. Его ледяная кисть опускается на мою руку, а я ощущаю вдобавок еще и холод металла.
Раскрываю ладонь. Присвистываю.
В руке покоится мерцающая под лунным светом тонкая цепочка.
- Где взял? - выдыхаю с восхищением.
Кифер неопределенно дергает плечами. Снова затягивается сигаретой.
- Позаимствовал, - уклончиво отвечает. Ловит мой взгляд и заливается безмятежным смехом. - Да ты не подумай ничего, я честный мужик. Просто если быть полностью честным - тебя ожидает только один вариант будущего, где ты целуешь богатые ботинки и просишь милостыню.
Усмехаюсь. Гашу сигарету и перекладываю цепочку из руки в руку. Украшение переливается медовой рекой.
- И что? - потряхиваю цепью. - Неужто чистое золото?
- Такое же чистое, как моя совесть.
- Ну-ну... С чего бы вдруг мне делать столь дорогие подарки? Как я такие почести заслужила?
- Радует, что ты и сама прекрасно понимаешь: не заслужила. Должна была койку сторожить, а сама... Думает, я просто так под ней прогибаюсь. Думает, я подкаблучник какой, на юбки широкие падок. А выкуси: в следующий раз подставишь - я тебя этой же цепью и задушу.
Смеюсь. Опускаюсь на подушку. Прячу цепочку в наволочку и с интересом наблюдаю за Кифером.
- А ты шустрый, - замечаю.
- Не без этого. А ты корыстная и раскрепощенная. Скромная бы не приняла.
- И что? Будешь глумиться надо мной за это?
- Глумился б, окажись ты скромнягой.
Он стряхивает пепел с койки. Морщится, бросает что-то гневное в адрес нерадивых медработников. А я с интересом рассматриваю странные, дикие черты его лица; острые, о которых можно порезаться, как и о характер Кифера.
- Сколько тебе? - зачем-то спрашиваю.
Он моментально поворачивает голову в мою сторону и отрезает:
- А тебе зачем знать?
- А нельзя?
- Нежелательно.
Он взбивает подушку, падает на нее и закидывает ногу на ногу. Из кармана штанов вынимает конфеты и бросает одну в рот.
- Со мной не поделишься? - вздергиваю бровь.
- Хотелку уйми, - огрызается. - Я тоже многое хочу, а не дают.
- Может, хватит беседовать?! - вдруг шипит больной с дальней койки. - Люди тут спят вообще-то, а вы разговоры водите!
- Мешаю?! - крысится в сторону мужчины Кифер. - Раз мешаю - выйди в коридор и поменяйся местом с бедолагой, которому койки в палате не досталось. Может, он-то и вправду будет хотеть спать, а не разговоры чужие подслушивать.
- Рот закрой! Умный больно, надо же! Еще раз услышу, как ты разговариваешь...
- Да я не только разговаривать, я спеть могу!
Кифер сплевывает на пол. Скребет свою шею. Откашливается и заводит во все горло:
- Отец мой Ленин, а мать Надежда Крупская! А дед мой был Калинин Михаил! Мы жили весело на Красной площади, усатый Сталин к нам обедать заходил, эх!
Вскакиваю и одергиваю его за рукав.
- Ты что вытворяешь?! - шиплю.
- Вот у тебя разрешения не спросил. Отец мой Ле-е-е...
- Ты во всю глотку горланишь русские песни!
- Что-то смущает?
- Смущает, что ты немец, и это немецкий госпиталь! Да тебя за русские песни знаешь, куда поведут, глупая ты головенка?!
- Вот и пускай, не мешай ему, - ворчит больной с койки. - Хоть придавят змею.
Кифер презрительно оттопыривает краешек губы. Сует в зубы иголку и беззастенчиво ковыряется.
- А ты хоть немецкие порядки знаешь? - вдруг мрачно спрашивает Кифер, а я закашливаюсь от запаха гари, который почему-то от него исходит.
- А почему не должна знать? Я ведь немка. Да и больные говорят.
- Говорят, а ты уши растопыриваешь. Не верь всем подряд - вот мой тебе совет, Марлин. Ты ведь, кажется, рожала?
- И что?
- И шрам на ляжке имеешь?
Осекаюсь. Невольно свожу ноги вместе.
- Да, имею. Отпечаток пряжки ремня. А что?
Кифер хмыкает. Сплевывает иглу на тумбочку, накрывается одеялом и насмешливо протягивает:
- Хороший у тебя муж...
Больше ничего не говорит - зажимает одеяло между ног и замолкает.
Так и лежит всю ночь. Ни дергаясь, ни шевелясь, ни ворочаясь - лишь едва слышно сопя. Бесшумно спит, поистине бесшумно...
А я заснуть не могу.
А я перевариваю слова Кифера. Касаюсь своих бедер, провожу по контурам шрама...
И беспокоюсь почему-то не за себя.
Кажется, мой муж - человек сложного характера, предпочитающий сразу решительные методы.
И мне очень страшно... Если ребенок правда с ним...
То действительно ли он в безопасности?
***
Он просыпается посреди ночи.
Просыпается от тиканья часов.
Просыпается от ледяной лихорадки, что изводит все тело в судорогах.
И странной тошноты внутри. Неприятные ощущения от молока с хлебом... молока... Почему именно молоко его сейчас так смущает? Оно ведь грязное. И неизвестно откуда...
Берус подскакивает со смешанного с грязью сена.
Часы.
Тикают где-то внутри.
Нет, не в кармане, не в кителе, а где-то...
В Берусе.
В нем, внутри него, под кожей, из самого сердца исходит оглушительное, насмешливое тиканье. Он дергается. Бьет себя по груди, пытаясь унять душераздирающие звуки ржавого механизма.
Но он продолжает тикать.
Берус запрокидывает голову и истерично хохочет. Тянет руку, срывает собственную рубаху и отшвыривает прочь. Вонзается ногтями в грудь, корябает ее, пытается проникнуть до самого сердца, вырвать из него часы и разбить наконец о стену.
Ногтями - нет... ногтями не получается...
Берус снова безобразно смеется. Падает на землю и пытается найти что-нибудь острое. Осколок стекла или нож - неважно. Нужно разрезать грудь. Нужно вынуть эти часы. Он твердо знал: иначе они никогда не замолкнут.
Скорчивается на земле.
Снова его пробивает судорога. Его трясет, он извивается, дергается, пытается найти опору, дико смеется, ударяется головой о пол...
И вдруг замирает от странного звука со стороны входа в стайку.
Часы внутри все еще тикают, и шум нарастает. Будто кровь переливается прямо в ушах, но там, где старая амбарная дверь...
Туда кто-то вошел.
Тихо и незаметно, будто пытаясь не разбудить Беруса. Стараясь не делать лишних звуков. Даже... крадучись, что ли?..
Берус тихо стонет. Пытается вглядеться в темноту. Тело все еще лихорадит, но это сейчас не столь важно...
Пыльное сено хрустит под чужими ногами. Это Серега? Но почему он зашел так тайно, так бесшумно, так устрашающе таинственно? Неужто он решил посреди ночи избавиться от Беруса?.. Понял свою ошибку и захотел тихонько перерезать ему горло?
Берус дергается. Пытается подняться с пола, но обессиленно падает. Голову сжимают тиски.
Прямо перед ним, облитая лунным светом сквозь окна стайки, возникает пара смоляных армейских сапог.
Берус хмурится. Закашливается от резких запахов, изгибается и поднимает голову.
Его бросает в жар. И так весь смоченный обжигающим потом - Берус, кажется, потеет еще сильнее. Глотает горячий воздух, яростно мотает головой и делает рывок в сторону начищенных гуталином немецких сапог.
Встать не может. Ползет к ногам. Жмурится, унизительно всхлипывает и начинает тихонько выть.
Обнимает сапог, подползает к нему ближе, приникает губами к носку обуви и выдыхает:
- Ве-е-ернер... Вернер...
Воздуха в помещении становится все меньше.
Берус жмется к сапогам, жадно покрывает их поцелуями, по-звериному воет и крупно дрожит. Тошнота подступает к горлу, а тиканье часов уже похоже на оглушительные хлестки плетью.
Берус вытягивает руки и пытается схватиться за ткань мундира Вернера, но каждый раз рука проходит будто бы сквозь, пронзая тяжелый воздух.
Берус отчаянно взвывает. В припадке скрючивается на полу, сжимает собственные волосы и вопит:
- Вернер! Вернер, пожалуйста!
И Вернер повинуется.
Так же бесшумно, как и вошел - присаживается перед Берусом на колени.
Даже несмотря на полумрак, его лицо видно до боли отчетливо, ярко, красиво. Вернер не изменился. Все те же медово-карие глаза, все те же каштановые волосы, тот же нос и переполненный нежностью взгляд. Он все еще красив, как и тогда, когда для Беруса он был простым подчиненным, который вечно пьет и никогда не рассказывает о своих проблемах...
- Вернер... - стонет Берус.
С трудом поднимается на колени. Качает головой, протягивает руку и дотрагивается до щеки Вернера. Лицо Цираха словно светится в темноте. Излучает ярчайшее сияние, даже дымится слегка. А от него самого... пахнет все тем же алкоголем. Все тем же хозяйственным мылом... В бараках его, кажется, звали Мылом?
- Вернер, - шепчет Берус, скользя подушечками пальцев по очертаниям его сияющего лица. Пробегает по носу, приминает мягкие губы, трогает ресницы и суровые пушистые брови.
Прикосновения он чувствует... но как-то размыто... Будто и не ладонями даже, а мозгом...
Это так... так грустно...
Берус сжимает губы, не в силах насладиться внешностью Вернера. Вот тот самый его китель, и как обычно две первых пуговицы рубахи расстегнуты. И фотоаппарат, как всегда, покоится на его груди... Он прежний - необычайно красивый, такой родной, такой уютный и близкий...
Выдавив слабую улыбку, Берус прижимается к груди Вернера. Словно во сне обвивает руками его пояс. Крепко смыкает ладони, чтобы Цирах никуда не делся, чтобы был с ним всегда, каждую чертову секунду находился рядом, чтобы не смел больше уходить! Берус ведь теперь клянется, что будет уделять ему внимание, беречь его, поддерживать... А Вернеру? А Вернеру достаточно просто не уйти сейчас.
От переизбытка эмоций на глаза невольно наворачиваются слезы. От него так знакомо пахнет, так знакомо... Им пропахла вся его форма, рубаха, даже фотоаппарат...
- Мой Вернер... - бормочет Берус, зарываясь ладонью в его мягкие волосы. - Ты... ты прости меня... Вернер, я же знаю, ты...
Берус сглатывает слезы. Жмурится изо всех сил. Слышит, как Вернер дышит. Слышит даже, как бьется его сердце. Так бьется, как у птицы, так жарко и так быстро...
Прислонившись к его уху, Берус жарко шепчет в него:
- Поговори со мной. Пожалуйста, поговори. Я так давно не слышал твоего голоса... Почти забыл твою интонацию, твою хрипотцу... Не молчи, слышишь! Расскажи мне хоть что-то!
Вернер по-прежнему молчит, но медленно поднимает руки и кладет их на спину Беруса, ласково поглаживая. Он говорит, но говорит не словами - они бессмысленны - жестами, которые красноречивы гораздо, гораздо больше.
И Берус уже не обращает внимание на бьющую все тело лихорадку. И на оглушительное тиканье часов в ушах. И на приступы внезапного смеха.
Жадно заглатывает запахи Вернера. Сжимает объятия еще сильнее, хоть и почти не чувствует тела Цираха. И нежно, почти не касаясь, проводит кончиком носа по его шее.
- Мой Вернер... - продолжает захлебываться чувствами, скользя по ледяной коже. - Мой, только мой... И никому я тебя не отдам больше, слышишь? Никто не посмеет обидеть тебя, даю слово.
От мысли, что Вернер может сейчас исчезнуть, Беруса вновь бросает в жар.
- Я тебя... - начинает он было, но закашливается от обжигающего воздуха.
Отстраняется. Мучительно смотрит на мерцающее лицо Вернера. Качнув головой, продолжает:
- Я тебя никогда не ценил. Я был хреновым другом. Ты сам это понимаешь. Просто я... привык, что ты всегда рядом. И подумать никогда не мог, что тебя может - раз - и не стать.
Осторожно дотрагивается до каждой пуговицы кителя Вернера. От прикосновений они начинают шипеть, и из-под пальцев исходит слабый пар.
- Ты такой теплый, - слабо улыбается Берус, поправив воротник Вернеру. - Ты ведь не уйдешь больше?
А Цирах все еще смотрит. Все еще молча взирает, все еще хранит безмолвную улыбку. А его глаза таят в себе привычную нежность, которая была во взгляде всегда, но заметил которую Берус только сейчас.
Может, разберись он в чувствах Цираха раньше, ничего бы этого и не было. Может, стоило просто внимательнее к нему приглядываться...
Берус со вздохом берет руку Вернера и гладит выступающие вены. Рука тоже светится... Как маленькая свечка - озаряет все вокруг.
Поймав в очередной раз взгляд карих глаз, Берус закрывает глаза. Может, Цирах явился, чтобы излить свою болезнь? Может, этого он не сделал при жизни и постоянно стенается от этого после нее?
Если так, то Берус был готов на все, лишь бы искупить вину. Лишь бы Вернер наконец понял, насколько дорог ему, насколько ценим им, и насколько Берус жалеет по утрате...
По телу вдруг пробегают мурашки.
Берус открывает глаза и вздрагивает.
Вернер уже не сидит - стоит. Как он так моментально и бесшумно поднялся - остается загадкой. Все еще улыбается, но в упор смотрит на ладони Беруса.
Тот опускает голову, прослеживая взгляд Цираха.
И отшатывается.
Вспотевшие в лихорадке руки сжимают револьвер. Но откуда бы этому револьверу взяться? Свой Берус отдал Сереге, да и не помнит, как брал его...
А Вернер все еще стоит. Улыбается. И не отрывает взгляда от оружия в руках Беруса.
Нет, все это неправильно! У него не могло быть револьвера, он же...
Берус яростно мотает головой. К тиканью часов добавляются еще и предсмертные стоны Вернера, зловещий шепот, вой и крик...
Руки с револьвером поднимаются сами. Сами - без воли Беруса. Оружие направляется на Вернера, который с любопытством склоняет голову набок, не прекращая улыбаться.
- Нет! - вскрикивает Берус и пытается опустить руки. Не получается. - Нет! Нет же! Нет! Господи, нет!
Оружие дрожит в ладонях. Берус пытается дернутся, пытается отпрянуть, пытается вышвырнуть револьвер из рук, но чьи-то невидимые руки дергают за нити, заставляю марионеткой повиноваться незримому кукловоду.
Палец на спусковом крючке дергается. Раздается глухой выстрел. Лицо Вернера окрашивается в багровый, и он падает на землю.
Будто ждал своей смерти...
- Не-е-ет! - ревет Берус, припадает к полу и ползет к трупу.
Лихорадка возвращается. Звуки возвращаются. А лицо Вернера... все еще светится. Правда, уже красным.
- Нет! - воет, сгибаясь над телом и в ошметки разрывая ногтями собственные губы. - Не-е-ет! Нет, сука! Не-е-ет! Не хотел я этого! Я не хотел этого! Мать твою, я этого не хотел! Слышишь?! Слышишь, ты?! Я не хотел! Не хотел!
Сотрясаясь в судороге, распарывая ногтями свое лицо и шею, ударяясь головой о пол, Берус где-то на границе мыслей понимает, что теперь вынужден переживать его смерть вечно. Раз за разом. И от его руки.
- Вернер! - вопит изо всех сил, вздымая лицо под кровавый свет. - Вернер! Сука, Вернер! Верне-е-е-ер!
Амбарная дверь вновь скрипит. Берус смотрит туда, надеясь вновь увидеть живого Цираха.
Но это всего лишь Серега.
- Вы чего разорались?! Я в избе вас слышу! Мамка проснулась, вот зайдет сейчас, увидит вас и...
- Я убил его! - взвывает Берус, выгибаясь от боли. - Я его убил! Я убил его!
Серега в темноте не светится.
Конечно. Это ведь всего лишь какой-то глупый русский мальчишка. Куда ему до сакральности Вернера...
- Я плохо понимаю немецкий, герр Берус, но...
- Я его убил! - Берус дергается и хватается за ногу Сереги. - Слышишь?! Я его убил! Я убийца! Он умер из-за меня! Из-за меня он, твою мать, умер! Я лишил его жизни! Я его убил!
Серега отшатывается.
- Берус, что...
- Я не могу так больше! - Берус задыхается в слезах и слепо шарит по полу стайки. - Я так больше не могу, я не выдерживаю! Здесь был револьвер... Я убил его из револьвера... Где револьвер?! Где, сука, револьвер?!
Серега падает на колени.
Берус вцепляется в него, сотрясает за плечи и ревет:
- Отдай мне мое оружие! Верни револьвер! Верни мой револьвер, слышишь?! Верни его сюда!
- Берус, я не...
- Я не могу больше так! Я хочу, чтобы ты убил меня, слышишь?! Я хочу, чтобы ты меня убил!
- Берус, что происходит?! Вы плачете! Вы...
- Я не могу так больше! Я не могу-у-у....
Серега вырывается из его хватки и выскальзывает за дверь стайки, а спустя какое-то время возвращается с железной кружкой. Кидается к Берусу, прижимает его к себе и чуть ли не насильно вливает в него содержимое. Тот брыкается, мотает головой, захлебывается...
- Выпейте! Пожалуйста, выпейте этот отвар, он должен вам помочь! Берус, ну же! Пейте!
И Берус наконец сдается.
Отвар горчит горло. То ли это маки, то ли...
- Давайте, еще немножко осталось!
Берус послушно приникает к кружке и делает последний глоток. А потом обессиленно опускается.
Серега все еще его не выпускает. Крепко держит за плечи и чуть заметно качает, словно новорожденного младенца.
Но Берус понемногу успокаивается. Кладет голову на колени Сереги, закрывает глаза и медленно, хрипло дышит. В мышцах все еще невыносимая боль, лихорадка не отступила, жар не спал, но Вернера, по крайней мере, Берус больше не видит, да и усталость такая, что хочется лишь спать.
- Я видел его, - шепчет он едва слышно, мелко дрожа. - Трогал... Чувствовал его запах...
Замолкает. Шмыгает носом, уже привыкнув к тиканью часов в голове.
- У него были такие глубокие глаза... Такие... красивые. Редкие. И фотоаппарат. Вернер всегда носил его на груди и часто делал мои снимки. Только потом я узнал, что он сохраняет в негативе лишь самое красивое на этой земле. Я был для него самым красивым. Он любил меня, а я... А я вел себя по отношению к нему как самая последняя тварь.
И Берусу было все равно, что Серега его не понимает. Хватало того, что можно выговориться. Вылить всю желчь, что разъедает душу каждый день. И наконец подавить гордость, признав свою ошибку.
Что толку с гордости? Она-то и загнала Вернера в могилу.
- Вы сейчас о вашем друге? - вдруг спрашивает Серега. - Имя услышал, Вернер...
- Да. Он быйт прекрасный человек. Он быйт достоин самый хороший, самый ценный этот мир... Но он умирайт так... так нелепо. Из-за меня умирайт.
- Раз он был таким хорошим, как вы говорите... скорее всего, он попал в рай.
- Нет... Рай не бывайт. Это все выдумка тех, кто искайт надежда. Люди просто... растворяться в прошлое. Рассыпаться. Как пепел.
Берус устраивается на коленях Сереги удобнее. Прижимает свои дрожащие ладони головой.
- Я уже сталкивался с этим, - шепчет вдруг Серега. - И мне знакома ваша болезнь.
Берус поднимает голову, снизу уставясь на мальчишку.
- Да? - изумляется. - И по кому ты так же страдайт?
- Что? Ах, нет, я не про это. Я про вашу шизофрению. Моя... моя бабка тоже ей болела. У нее часто случались такие приступы. Она видела бесов, деда покойного видела. Хохотала посреди ночи без причины, плакала, хотела с собой покончить.
- А...
- Это все шизофрения. Она началась у нее, когда дед умер. Такое бывает после сильного эмоционального потрясения. У вас, наверное, это был друг? Смерть близкого друга на вас так повлияла, да?
Берус закрывает глаза.
- Я не знайт. Наверное, да. Наверное, это быйт последний точка. Я... я переживайт много смерть близкий человек. И слишком много испытывайт сложность в жизнь.
Берус судорожно вздыхает. Сжимается, обнимает себя. Жар сменяется ознобом. Воющие за стенами стайки собаки нагоняют жуть. И кажется временами, что кто-то стучится...
- Понимаю, - отвечает Серега. - Я тоже много близких терял. Отца в бою убили, бабка умерла, дед. Про брата не знаю, он на фронте, от него вестей нет. Подруга была - тоже пропала.
- Убили?
- Никто не знает. Мы с ней в школе вместе учились. Я ей нравился, да и она мне тоже. А что там... Только раз нормально погуляли. Кстати, именно в тот день, когда о войне объявили. А потом как-то не до прогулок было, я мамке помогал. А та девушка выехала в Псков за каким-то платьем и не вернулась. То ли убили ее, то ли в плен взяли - неизвестно. Просто сгинула в войне. Интересно, как она там сейчас...
- Как ее звайт?
- Подругу? Веркой звали. Верочка Сотникова, лучшая ученица по математике и немецкому... такая о ней в школе слава ходила.
Берус молчит.
Тяжело вздыхает, трет виски.
Серега ведь и вправду не знает, как она сейчас...
А Берус? Разве он знает? Он выбросил ее посреди дороги и заставил самостоятельно сражаться за жизнь. Ее могли убить, могли взять в плен... да все что угодно! А она слабая, сама за себя постоять вряд ли сможет. Может, и нет ее уже в живых вовсе, и опять все из-за него.
Да и Родрих... Сколько ему уже должно быть? Наверное, скоро месяц исполнится. Как он там, в новой-то семье? Прижился хоть? Не обижают ли его? А вдруг в их дом ворвутся русские, перебьют всех членов семьи, а Родриха...
Беруса перекашивает от страшных мыслей.
Он снова вспоминает это кукольное тело, сладковатый запах и глаза - точно такого же цвета, как и у самого Беруса. Никогда не хотел детей, но сейчас в нем начинает шевелиться незнакомая ранее родительская любовь, отцовская привязанность, беспокойство...
- Серега... - начинает Берус.
- Да?
- Если бы ты быйт солдат и брайт в плен немецкий семья, который имейт маленький месячный мальчик... Что бы ты делайт с этот ребенок? Ты же не причиняйт ему зло?
- Нет, конечно, вы что! Как бы у меня рука на ребенка поднялась?! Да и уверен, что у любого нормального человека не поднялась бы.
- А что бы ты делайт с ребенок?
- Отдал бы кому-нибудь. Или себе забрал, воспитал бы... Да и вообще не понимаю: какой дурак захочет лишить мальчика родителей?
Берус хмыкает.
Ну да... Остается надеяться, что среди красноармейцев большую часть занимают вот такие вот Сереги с высокими моральными устоями и жалостью - даже к врагам.
- Ты очень хороший, - искренне произносит Берус.
- В чем же? В том, что я бы поступил, как и любой человек?
- Не любой. Потому и говорю. У каждый немец... и русский тоже... есть, если не семья, то кто-то близкий. Друг, невеста... Это так глупо... Так глупо гордиться количеством смерть. Количеством убийство от твой рука. Думайт, что ты герой, потому что убивайт много человек и разрушайт много жизнь. Мстить смертью за смерть. И не задумывайться о семья убитый тобой солдат.
Берус утыкается лицом в колени Сереги.
Его все еще сотрясает в лихорадке, но глаза неумолимо слипаются.
- Спасибо... - шепчет едва слышно, позволяя искаженному мраку утянуть сознание в свой омут.
Bạn đang đọc truyện trên: AzTruyen.Top