Глава 18

- Ой, цветет калина в поле у ручья,
Парня молодого полюбила я.
Парня полюбила на свою беду.
Не могу открыться, слов я не найду!
Не могу открыться, слов я не найду!

Девки празднуют.

Вовсю празднуют.

Хороводы водят. Песни горланят, пьют, смеются, шутят, танцуют. Покров отмечают. Хоть какая-то доля забытого прошлого в наших поломанных жизнях...

- Он живет, не знает ничего о том,
Что одна дивчина думает о нём.
У ручья с калины облетает цвет,
А любовь девичья не проходит, нет!
А любовь девичья не проходит, нет!

У Беруса сегодня приподнятое настроение. Он весел, он шутит и смеется, его глаза сияют, а с лица не сходит улыбка. Впечатлен настолько, что даже разрешил рабочей силе отмечать значимый для них праздник, пока не видит начальство.

Поэтому женщины, не видавшие веселья несколько месяцев и привыкшие от рассвета до заката горбатится, будто бы ожили, воскресли от долгого, утомительного сна. И танцуют так, будто это последний день в их жизни.

Кто знает, возможно, так и есть.

- А любовь девичья с каждым днём сильней.
Как же мне решиться, рассказать о ней?
Я хожу, не смея волю дать словам.
Милый мой, хороший, догадайся сам!
Милый мой, хороший, догадайся сам!

Сижу на покрашенной мной же скамейке, подобрав ноги под подол платья. Смотрю на серый хоровод, слушаю звонкую песнь. Морщусь, сплевываю. Тру грязные щеки.

И ловлю взглядом Беруса.

Он весел. Все еще весел. И не ругает женщин за русские песни, за хороводы. Не обращает даже внимание, что Васька пытается стащить со стола террасы вино.

Но почему-то странным образом эта людская масса вгоняет меня в чудовищную тоску. Они... будто чужие. Не мои. Не из моего прошлого.

Теперь уже - не из моего. Не из прошлого Элеонор Эбнер.

- Эй, давай с нами! Вер?

Лениво поднимаю глаза.

Около меня стоит Анна с распахнутым тулупом, лохматой косой и горящими от танцев щеками.

Молча качаю головой. Вновь сплевываю, убираю замерзшие ладони в карманы.

- А что случилось? - она подсаживается ко мне. - Все танцуют, веселятся... Это же такой значимый для нас день! Это же... Этого больше никогда не будет! Нужно напраздноваться вдоволь, а то потом...

- А то потом - чистка снега, плети от Ведьмы с Вернером и «грязные свиньи». Не вижу смысла. Не хочу.

Анна опускает глаза. Вместе со мной смотрит на танцующих людей в рваных тулупах.

- Хоть бы Новый год разрешили отметить, - вздыхает. - Но навряд ли, у них ведь Рождество. Хотя... да у них и Покрова нет. Просто у коменданта настроение хорошее.

- А потом снова плохое будет. А потом снова мы грязь, позорная русь, животные. Пользоваться его хорошим настроением? Жадно ловить его, как собаки - жалкую косточку?

Вновь я вижу Беруса.

Он выходит из штаба. Глядя на хороводы, смеется и закуривает. Даже Марлин смотрит на него с подозрением, но почему-то не подходит и ничего не спрашивает.

- Васька про тебя слухи распускает, - осторожно начинает Анна.

- Знаю.

- Ты опять в бараке не ночевала.

- Помогала Марлин.

- Честно?

- Нет.

Анна замолкает. Понимающе улыбается.

- Я тоже не слишком с ними общаюсь, - вздыхает. - Не потому что они плохие. А потому, что одной мне лучше. Я... мечтать люблю, придумывать хорошую жизнь, вспоминать...

- Угу, - жадно наблюдаю, как Берус смеется, на кого смотрит и с кем разговаривает. - Я раньше такой же была.

- Раньше? А сейчас?

- А сейчас Тоню понимаю. Помнишь Тоню? Некрасивая такая, я ее от силы два дня знала, пока комендант ее не застрелил. Она говорила, что вокруг одно дерьмо. Дерьмовые люди, дерьмовое окружение, дерьмовые желания. И чтобы в нем выжить, надо стать таким же дерьмом. Не думать о морали. Об эстетике. Они не спасут от плетей и побоев. Зато спасут свисающие до пупа слюни дичайшего подчинения, лицемерные улыбки и становление теми, кого в нас хотят видеть. Не то чтобы я так уж сильно хотела жить... Просто жалко свою семью. Жалко ломать их надежду, что они когда-нибудь меня увидят.

Анна хмурится.

- Ты решила сдаться? - тихо спрашивает.

- Я уже сдалась.

- А как же...

- Что? Героические реплики из книг о том, что «я никогда не предам своей родины и умру за отечество»? Так это книги, Ань. Хочешь жить - умей ублажать и подстилаться под всех. Я теперь даже Ваську не осуждаю. Понимаю ее. Ведь ее слова... верные, Ань. Все в этом мире только через одно место добывается. Я раньше маленькая была, не понимала. Старалась видеть в людях хорошее. Старалась их понимать... А теперь вот поняла окончательно.

Берус скрещивает на груди руки. Прислонившись к стене, наблюдает за рабочими. Его плащ колеблется от октябрьского ветра.

Я хочу под его плащ. Здесь слишком холодно.

Я хочу к нему. Снова. Забыться.

- Ты влюблена в него, да? - вдруг спрашивает Анна, прослеживая мой взгляд.

Морщусь. В который раз плюю в снег. Кутаюсь посильнее в тулуп и отвечаю:

- А какое это имеет значение? Какое значение это имеет здесь, в этом сраном штабе? Что вообще от этого изменится? Хоть что-нибудь изменится? Пока он добрый, он меня гладит. Как настроения не станет - отлупит чем потяжелее. А я вынуждена буду улыбаться после этого, беззаботно смеяться и все прощать.

- И ты никогда не пробовала подумать о чем-нибудь оптимистичном?

- Не пробовала? Да я этим жила! И что? Хоть что-нибудь из этого оптимистичного мне помогло? Нет. Ни одна моя мечта не сбылась. А если и сбылась - искаженно, как в кривом зеркале.

Анна молчит. Смотрит на Беруса.

Потом вдруг встает и пересаживается на другую скамейку.

Ну и здорово. Ну и пусть уходит. Как-то мне это не особенно интересно.

Закашливаюсь от попавших в рот хлопьев снега. Лучше б барак открыли. Все равно ничего не делаем, только пляшем. Я бы лучше в тепле посидела. В бараке. Или в постели Беруса. Плевать где, главное - в тепле.

- Русиш! Что здейс происходийт?! А?

Вздрагиваю. Ищу взглядом Беруса, но не нахожу его.

Зато вижу Вернера. Снова с плетью. За время, которое я его знаю, уже воспринимаю плеть как продолжение его руки.

- Здравствуйте, штурмбаннфюрер, - печально улыбаюсь.

- Что?! Здравствуйте?! Что здесь за бардак?!

Тот самый вечер, свидетелем которого был Берус, не мог не оставить шрамы. Белки вокруг карих глаз Вернера почти совершенно красные, лицо опухшее, форма не глажена. Но он смог справиться. Он даже вышел на работу. И, несмотря на пугающе несобранный внешний вид, все еще держится. Все еще пытается выполнять свои обязанности. Хоть и с большим трудом.

- Не знаю... Они сами, я не виновата.

- А кого я делайт глафный?! На кого надеяться?! Рассчитывать?! Кто должен следийт за порядок?!

- Но это не я. Это комендант им позволил. Можете даже спросить у него.

Брови Вернера взлетают.

- Лгайт, - выплевывает.

- Лгать? Разве я когда-нибудь лгала вам?

- Лгайт! Я хорошо знайт оберштурмбаннфюрер!

- Вы можете спросить у него сами... Я понимаю, как вам тяжело. Правда понимаю. Но вы держитесь, стараетесь не разочаровать коменданта и не вылететь со службы. Поэтому у меня нет смысла вам врать.

Вернер сжимает губы. Вертит хлыст в руке. Фотоаппарат покачивается на его шее.

- Все еще фотографируете? - улыбаюсь.

Вздрагивает, сжимает губы еще сильнее, тычет в меня пальцем и орет:

- Вот тебя, тебя, грязный русиш, тебя это совсем не касаться! И ты мне больше не нравишься.

- Что? Почему? Что я сделала?

- Потому что знай свое место! Ты никто здесь, ясно?! Ты никто! И не имейт никакой праф общаться в такой тон со старший надзиратель!

Опускаю голову.

- Извините, пожалуйста, герр Цирах. На самом деле, я правда считаю вас хорошим руководителем, потому что вы, как истинный представитель Третьего рейха...

- Не смейт произносийт свой поганый русиш язык названий феликий государство!

Закашливаюсь. Киваю.

- Как скажете. А в том, что происходит, моей вины нет. Правда. Простите, если что-то не так.

Вернер презрительно утирает губы. Скрещивает на груди руки и окидывает взглядом танцующих женщин.

- Эй! - вдруг кричит им. - Эй! Что такое? Что происходийт?! Почему один женщин брайт другой женщин за талия?! Что за грязь?! Что за аморальность?! Ну-ка сюда иди! Быстро!

И - какая ирония - женщиной, взявшей другую за талию, оказывается Васька.

Издаю невольный смешок и слежу за развитием событий.

- Но я ничего такого не имела в виду, - как смешно Васька оправдывается. - Как говорится: не пойман - не вор.

- Что-о?! Третий пол!

- У нас, в СССР, так принято! И в этом нет ничего дурного!

- Я уже дафно тебя знайт, русиш! Ты грязный! Ты самый грязный из всех здесь, потому что такие, как ты, наравне с еврей! Я приказывайт оберштурмбаннфюрер расправляться с тобой, потому что люди третий пол не имейт прав ходийт на земля! Мужчина должен любийт женщин, женщин - мужчина, это есть прафильно! А если женщин трогайт другой женщин за талия...

- Я не третий пол! - вскрикивает Васька. - Вот эта... вот эта вот свинья наплела про меня небылицы! А сама-то! А хотите, и про нее всю правду выложу?

- Не переводийт тема! Не переводийт, русиш! Как тебе не стыдно?! Как тебе не грязно это делайт?! А что еще вы делайт, пока я не видейт? Целовать друг друга?! Фу, боже мой, мне так это противно...

Вернера передергивает от отвращения.

Васька не унывает. Подходит к нему ближе и шепотом - намеренно громким, чтобы я тоже слышала - произносит:

- Но я могу доказать вам, что я не такая. Я сделаю все, что вы только захотите, я исполню любое ваше желание... Если Вера проводит с вами время, то чем я хуже?

Вернер вздрагивает. Изгибает бровь.

- Was? Что ты такой говорийт? Что ты хотейт?

- Пойдемте, я в другом месте вам скажу, - Васька гладит его воротник. - Надеюсь, что мы...

Вернер размахивается и рассекает ее щеку хлыстом.

И я противно смеюсь. Грубо так, хрипло. Сплевываю и смеюсь, глядя на Вернера с уже куда большим уважением.

Васька не осмеливается подняться из снега, прикрывая рассеченную щеку руками и с ужасом взирая на Вернера.

А тот с мерзостью отряхивает воротник и отчеканивает:

- Еще раз ты дотрагиваться до меня сфой грязный руки - убью. Без приказ оберштурмбаннфюрер. Просто убью.

Вот так.

Вот так все просто.

Кажется, мы недооценили Вернера. Каждый из нас недооценил.

- А ты... - обращается ко мне. - Ты больше не глафный! Ты не смотрейт за дисциплина! Ты вообще ничего не делайт! От тебя нет никакой толк!

Вздыхаю. Тру щеки и пожимаю плечами:

- Как скажете, герр Цирах. Извините.

В пренебрежении он оттопыривает кончик губы. Фыркает и, покручивая плетью, удаляется в сторону здания штаба.

А Васька, как ни странно, даже не пытается лезть ко мне с дурацкими подозрениями. Молча поднимается с земли и, все так же прикрывая полосу на щеке, растворяется в толпе гуляющих женщин.

И снова я чувствую себя отчужденной от этой жизни. Не ее частью. Отломанным кусочком. Приблудышем. Так холодно. И так грязно. Но больше холодно.

- Эй!

Поднимаю сонный взгляд.

А вот и Берус. Даже не уловила, как он вышел. Как вышел и сел на скамейку чуть поодаль от меня.

Или он сидел на ней все это время?..

Я совсем перестала воспринимать реальность. Кажется, я схожу с ума.

Берус улыбается. Жестом подзывает меня к себе.

И я иду, почтительно понурив голову. Талант - в краткости, любовь - в кротости, покорность - в страхе.

- Привет, - улыбается еще шире, с интересом разглядывая меня с головы до ног.

Отвечаю максимально нежной улыбкой:

- Здравствуй, Берус.

Он ухмыляется. Лезет в карманы плаща.

- Протяни мне руки, - просит.

Протягиваю, сложив их лодочкой.

И в эту лодочку спустя секунду сыпется несколько конфет в обертке.

- И зачем это, оберштурмбаннфюрер? - спрашиваю вполголоса.

- Ну, - он смеется, накрывая большими ладонями мои маленькие руки. - Просто, мне казалось, вчера мы с тобой... подружились? Не так ли? И я хочу показать, что дружба со мной обернется для тебя приятными мелочами.

Поджимаю губы.

- Знаешь, Берус, я... Ты только не обижайся, пожалуйста, но я не хочу их принимать.

- Да что ты? А почему?

- Потому что это окончательно дает мне повод думать о себе, как о шлюхе, которая спит с нацистами за пару конфет.

Он хмыкает. Трет выбритые щеки и выдает:

- А разве конфеты что-то меняют? Но ты не переживай, Элеонор. Такие, как ты, очень часто с легкостью добиваются расположения начальства. А потому - живут лучше.

Закрываю глаза. Сжимаю конфеты в руках.

- Хорошо, Берус. Спасибо большое за леденцы. Разрешишь идти?

- Разрешаю. Вечером ко мне зайди.

Куда я денусь? Зайду, конечно. Да и вряд ли он ожидает другой ответ.

Зайду лишь для того, чтобы погреться. Слишком холодно. Слишком громко свистит метель. Слишком стылый выдался в этом году октябрь...

Одно мне интересно: неужели он совсем не боится, что к нему неожиданно зайдет Марлин? Или какой-нибудь высокий по званию офицер? Ведь, судя по тому, как он переживал после нашего первого раза, по голове его за это не погладят.

Но, кажется, ему уже сполна наплевать на свою жизнь. Или я сужу по себе?

Прихожу, едва небо обретает темно-серый оттенок.

Берус сидит в кресле, перелистывая страницы какой-то толстой зеленой книги. Завидев меня, мгновенно встает, подходит к книжной полке и вынимает из недр толстую тетрадь. Вынимает - и протягивает мне.

- Что это? - вздергиваю брови.

- Прочти. Специально всю ночь писал.

Раскрываю хрустящие тетрадные страницы, хранящие небрежные немецкие буквы.

«Элеонор Эбнер, тысяча девятьсот двадцать пятого года рождения. Официально состоит в Союзе немецких девушек, прислана в качестве медсестры по уходу за рабочей силой...».

- Это что? - поднимаю глаза.

- Как "что"?! Это твоя биография! И ты ее выучишь, потому что свое прошлое надо знать!

Киваю.

Теперь меня уже ничего не удивляет.

«Родилась в арийской семье. Мать, Хельга Эбнер, учительница русского языка, вследствие чего Элеонор свободно общается на русском. Из-за травмы головы речь искажена сильным акцентом. Отец, Ханс Эбнер, был оберстом Вермахта, но погиб в результате перестрелки с русскими...».

- Эй! Почему ты убил моего отца?

- Это не я его убил, а русские. Читай дальше.

- Я позже прочту. Все равно ты же меня учить это все заставляешь... В бараке прочитаю.

- Именно! - Берус поднимает указательный палец. - Выучишь. На зубок. А завтра спрошу. Не расскажешь - пеняй на себя. Потом займемся немецкими традициями. Выучишь наши народные песни, танцы. Я сделаю из тебя настоящую арийку. Слышишь? Я это сделаю.

Улыбаюсь. Трудно растягивать дрожащие губы в улыбку, но я честно пытаюсь.

Что ж... Когда-нибудь я научусь.

- Я сделаю все, как ты скажешь, мой оберштурмбаннфюрер.

Произношение его звания со словом «мой» всегда заставляло его с наслаждением вздыхать и напрягаться от возбуждения.

Падает в кресло. Расстегивает верхние пуговицы кителя.

- Чем хочешь заняться, Элеонор?

Закусываю шеку изнутри. Тереблю складки платья и выдыхаю:

- Я бы хотела пообсуждать с тобой мастерство Гете, поиграть в шахматы и послушать, как ты поешь по-немецки.

Его брови взлетают.

Он даже подается вперед, будто проверяя, не ослышался ли.

- Что?

- Пожалуйста, Берус! Я правда этого хочу! Пожалуйста... Больше всего на свете...

Он молча смотрит на меня. Барабанит кончиками пальцев по креслу. Прищуривается.

Поднимается. Неспешно подходит. Обвивает руками мою талию и притягивает к себе. Утыкается переносицей в мою макушку.

Выпархивает, будто птица, и проходит к столу, на краешке которого лежит потрепанный «Фауст»...

И, наверное, это все, что было мне нужно.

Прислонившись к стене, слушать его мнение по поводу книги. Слушать его цитаты. Рассуждения.

Потом лечь на подушку и засыпать под немецкие песни, спетые чуть хрипловатым голосом...

Я постоянно искала здесь семью. Постоянно, стоило только мне сюда попасть. Искала во всех.

Пыталась найти папкин символизм и уменье видеть красоту в мире. Пыталась найти любовь Никитки к конфетам. Мамки - к танцам. Браткину чистоплотность и умение бабы Кати вправлять вывихи и готовить настойки...

Я искала это в разных людях.

А собралось все в одном человеке.

Наверное, поэтому меня так тянет к нему. Наверное, поэтому я все ему прощаю. Все время тянусь и, несмотря ни на что, хочу быть с ним. Хотя бы чтобы ощутить рядом хоть небольшое, но подобие семьи. Хоть иллюзию, но такую родную.

Правда, за уютные моменты мне приходится платить.

Но я не унываю. Добро, проведенное с ним, того стоит. И, вытерпливая его мокрые поцелуи по всему моему обнаженному телу, я с приятной дрожью вспоминаю, как же мы были с ним близки раньше. Когда он читал мне «Фауста» и угощал брилонской вишней. Когда рассказывал о Гельмуте. Когда учил играть в шахматы и безотрывно взирал на меня.

Он сжимает мне грудь, а я с наслаждением вздыхаю, потому что вспоминаю момент с танцем на зимней террасе. Он целует меня в шею, а я спасаюсь воспоминаниями, как мы осматривали с ним кота.

Наверное, ради этого и стоит жить. Ради таких вот коротких моментов с книгой, откровенными разговорами и горячим чаем.

Ради этого мне и стоит быть с ним. Ради этого и стоит подчиняться каждому его слову.

Даже сейчас.

Даже когда моя голова покоится на его обнаженной груди. И я слышу, как бьется его сердце. Спокойно. Сонно. И размеренно.

- Берус...

Он неохотно поворачивает голову и смотрит на меня. Даже без мундира и военного креста он все еще руководит мной. Уникальное искусство - оставаться командиром, даже когда ты лежишь в кровати, и на тебе нет ничего, кроме белых кальсонов.

- Будет банально, если я скажу, что ты мне дорог?

Он щурится так сильно, что его глаза становятся узкими полосками. Чуть приподняв кончик губ и выпустив тонкую струйку дыма, лениво протягивает:

- Это было бы слишком глупо даже для такой, как ты. Знаешь же, что, кроме постели, нас ничего не связывает.

Знаю.

И знаю, что его точка зрения разнится с моей.

И вот он лежит на застиранной простыне, а я жадно затягиваюсь папиросой из его рук. Смешно, но он уже отравил дымом мне все легкие, подсадил на табак, а сейчас как всегда лежит, как всегда раскрывшись, щурясь и ухмыляясь. Конечно же, он доволен, что приручил собаку говорить "гав" и давать лапу по просьбе. Кнутом и, увы, без пряника.

Берус играется со мной, раздразнивая папиросой, как кошку куском ветчины. Водит прямо перед моим носом, рисуя шлейфом дыма в воздухе пейзажи. Я пытаюсь поймать ее губами под его ироничный смех. Задыхаюсь и морщусь от горечи дыма, но смотрю на Беруса с восхищением: его умение курить в моих глазах равносильно умению ходить по воде. И так я, наверное, воспринимаю каждое его движение, каждый его жест: будто бы даже лежать в кровати он может красивее, профессиональнее и опытнее всех. Неоспоримо, ведь это же Берус. У него все получается лучше, чем у кого-либо.

Наконец осмеливаюсь схватить мужские ладони и припасть к фильтру, глухо подкашливая.

Берус смеется и позволяет мне прикурить. Белый и странный, словно сошедший с картины сумасшедшего художника. Сейчас, на фоне выцветшей простыни, он выглядит особенно болезненным. Но и странным быть у него получается лучше, чем у кого-то другого. Настолько, что он мог бы даже давать уроки.

А я затягиваюсь. Возможно, мне и хочется задохнуться в горьком дыму, отравиться и умереть. Возможно, я ищу военную романтику там, где ее в принципе быть не может. А, возможно, я просто хочу банально покурить и забыться.

- Мне оставь, - бросает Берус, и я послушно отрываюсь от папиросы, успев заглотить последнюю порцию дыма.

- Крепкий, - констатирую я слишком поздно и слишком неуместно.

- Немецкий.

Он просто не мог произнести это без гордости. Даже если бы его попросил известный режиссер театра - не смог бы.

Берус курит, а я рассматриваю его ладони и воображаю толстые сплетения вен железнодорожными путями, которые ведут в такую далекую и такую родную Атаманку.

Прижимаюсь к его горячему телу. Обнимаю за пояс, утыкаюсь в грудь и большими усилиями сдерживаю себя, чтобы не разреветься. Заглатываю запах древесного парфюма, чтобы подавить слезы. Глотаю, дрожу, жмусь к нему еще крепче и потерянной собачкой тихо поскуливаю.

Я так рада, что нужна здесь хоть кому-то. Хотя бы ему. Хотя бы для постельных утех.

Но я нужна ему!

Судорожно вздыхаю. Утыкаюсь лицом в его шею.

- А насколько страшно убивать? - вдруг спрашиваю.

- Не страшнее, чем проиграть в шахматы.

- Неужели ты совсем не боялся?

Берус тихо смеется, даже не удивляясь моим вопросам.

- Милая, я офицер. Любой офицер должен бояться разве что лишиться своей должности. А если он боится и чего-то другого, он должен либо побороть страхи, либо застрелить себя. Иного исхода нет.

Кто бы еще мне это сказал?

Папка бы не сказал. И братка бы не сказал.

Никто бы не сказал. Они не убивали.

Хотя... кто знает, как обстоят их дела сейчас. Я ведь даже и не знаю, живы ли они. Жива ли мамка? Никита? Баба Катя живая? Как они там, без меня? Верят ли, что я вернусь? Или уже давно меня похоронили?

И почему-то вспоминаю, как на каждый день рождения мамка варила кастрюлю компота и пекла пирог с черникой, а папка рано-рано поутру вез все эти вкусности на Любке. Мы угощали весь класс, а потом меня вызывали к доске, и каждый одноклассник озвучивал мне свои пожелания... Желали школу хорошо закончить, профессию достойную обрести, любовь свою найти и выйти замуж, нарожать детей...

В январе мне будет семнадцать.

А я жмусь к пылающему телу Беруса.

И почему-то именно в этот момент твердо понимаю: я бесповоротно люблю его.

Bạn đang đọc truyện trên: AzTruyen.Top