thepdatoitheday_p22

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

     Молодость  победила. Тиф  не убил Корчагина.  Павел перевалил четвертый

раз  смертный рубеж  и возвращался  к  жизни. Только  через месяц,  худой  и

бледный, поднялся он на неустойчивые  ноги и, цепляясь за  степы,  попытался

пройти по комнате. Поддерживаемый матерью, он  дошел до окна и долго смотрел

на  дорогу.  Поблескивали  лужицы  от  тающего снега. На  дворе была  первая

предвесенняя оттепель.

     Прямо перед  окном,  на  ветке  вишни,  хорохорился серопузый  воробей,

беспокойно посматривая вороватыми глазками на Павла.

     - Что, пережили зиму с тобой? - тихо проговорил Павел, постучав пальцем

в окно.

     Мать испуганно посмотрела на него:

     - Ты с кем там?

     - Это я воробью... Улетел, жуликоватый такой, - и слабо улыбнулся.

     Весна  была в полном разгаре.  Корчагин стал подумывать о возвращении в

город. Он  достаточно  окреп,  чтобы  ходить, но в  его  организме творилось

что-то  неладное. Однажды, гуляя в  саду, он неожиданно был свален  на землю

острой  болью в  позвоночнике. С трудом приплелся в комнату. На  другой день

его  внимательно  осматривал  врач. Нащупав  в  позвонке  глубокую  впадину,

удивленно хмыкнул:

     - Откуда у вас это?

     -  Это,   доктор,  след  от  камня  из  мостовой.  Под  городом   Ровно

трехдюймовкой сзади по шоссе ковырнули...

     - Как же вы ходили? Вас это не тревожило?

     - Нет. Тогда полежал часа два -  и на лошадь.  Вот только сейчас первый

раз напомнило.

     Врач, нахмурясь, осматривал впадину.

     -  Да,  дорогой  мой, пренеприятная  штука. Позвоночник не любит  таких

потрясений. Будем надеяться, впредь  он о себе не заявит. Оденьтесь, товарищ

Корчагин.

     И  он сочувственно  и с  плохо  скрываемым огорчением смотрел на своего

пациента.

     Артем жил в семье своей жены, неприглядной  молодухи  Стеши. Семья была

захудалая  крестьянская. Павел  как-то  зашел к Артему. На маленьком грязном

дворике бегал замазюканный раскосый мальчонка. Увидев Павла, он бесцеремонно

впялился  в  него  глазенками  и,  сосредоточенно  ковыряя в  носу  пальцем,

спросил:

     -  Чего  тебе надо? Может, ты воровать пришел? Уходи лучше, а  то у нас

мамка сердитая!

     В старой низкой избенке открылось крошечное окно, и Артем позвал:

     - Заходи, Павлуша!

     У  печи  возилась с ухватом старуха с пожелтелым, как пергамент, лицом.

Она на миг коснулась Павла нелюбезным взглядом и, пропустив гостя, загремела

чугунами.

     Две девочки-подростка с куцыми косичками быстро взобрались  на печь и с

любопытством дикарей выглядывали оттуда.

     За столом  сидел Артем, немного смущенный. Его женитьбу  не одобряли ни

мать, ни брат. Потомственный пролетарий, Артем неизвестно почему порвал свою

трехлетнюю    дружбу    с    красавицей    Галей,     дочерью    каменотеса,

работницей-портнихой, и пошел "в примаки" к серенькой Стеше, в семью из пяти

ртов, без единого работника.  Здесь он после деповской работы всю  свою силу

вкладывал в плуг, обновляя захирелое хозяйство.

     Артем знал,  что Павел  не  одобрял его  отхода,  как  он выражался,  в

"мелкобуржуазную  стихию",  и теперь  наблюдал, как  воспринимает  брат  все

окружающее его здесь.

     Посидели,  перебросились малозначащими, обычными при встрече фразами, и

Павел собрался уходить. Артем задержал его:

     - Погодь,  покушаешь с  нами, сейчас  Стеша  молока  принесет.  Значит,

завтра едешь? Слабоват ты еще, Павка.

     В комнату  вошла Стеша, поздоровалась,  позвала  Артема на гумно помочь

что-то перенести. Павел остался один со старухой, не щедрой на слова. В окно

донесся церковный звон. Старуха поставила ухват и недовольно забормотала:

     -  Осподи сусе, за  чертовой работой и  помолиться некогда! - И, сняв с

шеи платок, подошла,  косясь на пришельца, к углу, уставленному потемневшими

от  времени  унылыми  ликами  святых. Сложив  щепоткой три костлявых пальца,

закрестилась.

     - Отче наш, иже  еси на небеси, да  святится имя твое,  - зашептала она

высохшими губами.

     На дворе  мальчонка с наскока оседлал  черную  вислоухую свинью. Крепко

шпоря ее босыми ногами, вцепившись ручонками в щетину, кричал  на вертящееся

и хрюкающее животное:

     -  Но-о-о, пошла, поехала! Тпру! Не балуй! Свинья носилась с мальчишкой

по двору,  пытаясь его  сбросить,  но  раскосый  сорванец  держался  крепко.

Старуха прервала молитву и высунулась в окно:

     - Я тебе поезжу, трясця твоему бятькови! Слезь со свиньи, холера тебе в

бок, а провались ты, таке дитя скаженне!

     Свинье  удалось  наконец сбросить наездника,  и удовлетворенная старуха

опять повернулась к иконам. Сделав набожное лицо, она продолжала:

     - Да приидет царствие твое...

     В  дверях  показался  заплаканный  мальчишка. Рукавом утирая ушибленный

нос, всхлипывая от боли, он заныл:

     - Мамка-а-а, дай вареник!

     Старуха-злобно повернулась:

     -  Помолиться  не  даст, черт косоокий. Я  тебя, сукиного  сына, сейчас

накормлю!..  - И она схватила  с  лавки кнут. Мальчик  моментально исчез. За

печкой девочки тихонько прыснули.

     Старуха в третий раз принялась за молитву.

     Павел встал и вышел, не дождавшись брата. Закрывая калитку, приметил  в

крайнем оконце голову старухи. Она следила за ним.

     "Какая   нелегкая  затянула  сюда  Артема?  Теперь  ему  до  смерти  не

выбраться. Будет Стеша рожать каждый год. Закопается, как жук в навозе. Еще,

чего доброго, депо бросит, -  размышлял удрученный Павел, шагая по безлюдной

улице городка. - А я было думал в политическую жизнь втянуть его".

     Он радовался, что завтра уедет  туда, в большой город, где остались его

друзья и дорогие его  сердцу  люди. Большой  город  притягивал  своей мощью,

жизненностью, суетой  непрерывных человеческих потоков, грохотом трамваев  и

криком  сирен  автомобилей. А главное, тянуло в  огромные каменные  корпуса,

закопченные  цеха,  к машинам, к  тихому  шороху  шкивов. Тянуло туда, где в

строительном разбеге кружились великаны-маховики и пахло  машинным маслом, к

тому, с чем сроднился. Здесь  же, в тихом  городке, бродя по  улицам,  Павел

ощущал какую-то  подавленность, Не удивляло, что городок  стал  ему  чужим и

скучным.  Неприятно  даже было выходить  днем гулять. Проходя мимо болтливых

кумушек, сидевших на крылечках, Павел слышал их торопливый перегевор:

     - Дывысь, бабы, откуда цей страхополох?

     - Видать, беркулезный, чихотка у него.

     - А  тужурка на ем богатая, не  иначе - краденая;  И многое  другое, от

чего  становилось противно. Давно уже оторвался корнями отсюда. Стал ближе и

роднее большой город. Братва, крепкая и жизнерадостная, и труд.

     Корчагин  незаметно дошел до сосновой рощи и остановился на раздорожье.

Вправо - отгороженная от леса высоким, заостренным частоколом угрюмая старая

тюрьма, за ней белые корпуса больницы.

     Вот здесь,  на этой просторной  площади, задыхались в петлях Валя  и ее

товарищи.  Молча постоял он на том месте, где была  виселица,  затем пошел к

обрыву. Спустился вниз и вышел на площадку братского кладбища.

     Чьи-то  заботливые  руки убрали  ряд  могил  венками  из  ели,  оградив

маленькое кладбище  зеленой  изгородью. Над обрывом высились стройные сосны.

Зеленый шелк молодой травы устлал склоны оврага.

     Здесь  край  городка.  Тихо и грустно. Легкий лесной шелест и  весенняя

прель возрожденной земли.  Здесь  мужественно умирали братья, для того чтобы

жизнь  стала прекрасной для тех,  кто  родился в нищете, для тех,

кому самое рождение было началом рабства.

     Рука  Павла медленно стянула с головы фуражку, и грусть, великая грусть

заполнила сердце.

     Самое дорогое  у  человека  - это  жизнь.  Она дается  ему один раз,  и

прожить ее  надо  так, чтобы не была мучительно больно за бесцельно прожитые

годы, чтобы  не жег позор за подленькое и мелочное прошлое,  чтобы,  умирая,

смог сказать: вся жизнь  и все  силы были отданы самому прекрасному в мире -

борьбе  за освобождение  человечества. И  надо  спешить жить.  Ведь  нелепая

болезнь или какая-нибудь трагическая случайность могут прервать ее.

     Охваченный этими мыслями, Корчагин ушел с братского кладбища.

     Дома мать,  грустная,  собирала в  дорогу сына. Наблюдая  за ней, Павел

видел: скрывает от него слезы.

     - Может, останешься, Павлуща? Горько  мне на старости одной жить. Детей

сколько, а  чуть подрастут - разбегутся. Чего тебя в город-то тянет? И здесь

жить можно. Или тоже высмотрел себе перепелку  стриженую?  Ведь  никто  мне,

старухе, ничего не расскажет.  Артем женился -  слова  не сказал, а ты уж  и

подавно. Я только и вижу вас, когда покалечитесь, -  тихонько говорила мать,

укладывая в чистую сумку небогатые сыновьи пожитки.

     Павел взял ее за плечи, притянул к себе:

     - Нет,  маманя, перепелки!  А  знаешь ли ты,  старенькая,  что птицы по

породе подружку ищут? Что ж я, по-твоему, перепел?

     Заставил мать улыбнуться.

     -  Я,  маманя, слово  дал себе дивчат не голубить,  пока во  всем свете

буржуев не прикончим.  Что, долгонько  ждать,  говоришь?  Нет, маманя, долго

буржуй не  продержится...  Одна  республика станет для  всех  людей, а  вас,

старушек  да стариков,  которые трудящиеся, - в  Италию, страна такая теплая

по-над морем стоит. Зимы, там,  маманя, никогда нет.  Поселим вас во дворцах

буржуйских, и будете свои  старые  косточки на  солнышке  греть. А мы буржуя

кончать в Америку поедем.

     - Не дожить  мне, сынок, до твоей сказки... Таким  заскочистым твой дед

был,  в  моряках  плавал. Настоящий разбойник, прости  господи! Довоевался в

севастопольскую войну, что без ноги и руки домой вернулся. На груди ему  два

креста навесили  и два полтинника  царских на ленточках,  а помер  старый  в

страшной бедности. Строптивый был, ударил какую-то власть по голове клюшкой,

в  тюрьме  мало не  год просидел. Закупорили его туды, и кресты  не помогли.

Погляжу я на тебя, не иначе как в деда вдался.

     -  Что же мы,  маманя,  прощание  таким  невеселым  делаем?  Дай-ка мне

гармонь, давно в руках не держал.

     Склонил голову над перламутровыми рядами клавишей. Дивилась мать  новым

тонам его музыки.

     Играл, не так, как бывало.  Нет бесшабашной удали,  ухарских взвизгов и

разудалой  пересыпи,  той  хмельной залихватистости,  прославившей  молодого

гармониста  Павку на весь городок.  Музыка звучала мелодично, не теряя силы,

стала какой-то более глубокой.

     На вокзал пришел один.

     Уговорил мать остаться дома: не хотел ее слез при прощанье.

     В  поезд  набились все нахрапом.  Павел занял  свободную полку на самом

верху и оттуда наблюдал за крикливыми и возбужденными людьми в проходах.

     Все так же тащили мешки и пихали их под лавку.

     Когда поезд тронулся, поугомонились и, как всегда в этих случаях, жадно

принялись за еду.

     Павел скоро уснул.

     Первый дом,  который  он  хотел  посетить,  был  а  центре  города,  на

Крещатике.  Медленно  взбирался по ступенькам. Все  кругом знакомо, ничто не

изменилось. Шел  по  мосту, рукой  скользил по  гладким перилам.  Подошел  к

спуску. Остановился - на мосту ни души. В  бескрайной  вышине ночь открывала

завороженным глазам величественное  зрелище.  Черным бархатом застилала темь

горизонт,   перегибаясь,   мерцали   фосфористым  светом,   жглись  звездные

множества. А  ниже,  там, где  сливалась на  невидимой грани  с небосклоном:

земля, город рассыпал в темноте миллионы огней...

     Навстречу  Корчагину по  лестнице поднималось несколько человек. Резкие

голоса увлеченных спором людей нарушили тишину ночи, и Павел, оторвав взгляд

от огней города, стал спускаться с лестницы.

     На  Крещатике,   в  бюро  пропусков  Особого  отдела  округа,  дежурный

комендант сообщил Корчагину, что Жухрая в городе уже давно нет.

     Он  долго прощупывал  Павла вопросами и,  лишь  убедившись,  что парень

лично  знаком с  Жухраем,  рассказал:  Федор уже  два месяца как  отозван на

работу  в  Ташкент, на  туркестанский фронт. Огорчение  Корчагина  было  так

велико,  что  он не стал  даже спрашивать подробностей, а молча повернулся и

вышел на  улицу.  Усталость  навалилась  на  него  и  заставила присесть  на

ступеньки подъезда.

     Прошел  трамвай,  наполняя  улицу  грохотом   и  лязгом.  На  тротуарах

бесконечный  людской поток. Оживленный город - то счастливый смех женщин, то

обрывки мужского  баса, то  тенор  юноши,  то клокочущая  хрипотца  старика.

Людской  поток бесконечен,  шаг  всегда тороплив. Ярко  освещенные  трамваи,

вспышки  автомобильных фар  и  пожар  электроламп,  вокруг рекламы соседнего

кино.  И  везде  люди,  наполняющие  несмолкаемым  говором улицу. Это  вечер

большого города.

     Шум и суета проспекта скрадывали остроту горечи, вызванной известием об

отъезде Федора. Куда  идти?  Возвращаться на Соломенку,  где  были друзья, -

далеко. И  сам собой всплыл  дом на недалекой  отсюда Кругло-Университетской

улице. Конечно, он сейчас  пойдет  туда. Ведь после Федора первым товарищем,

которого  он  хотел бы видеть, была Рита. Там, у Акима или  Михайлы, можно и

заночевать.

     Еще издали наверху в угловом окне увидел свет. Стараясь быть спокойным,

потянул  к  себе дубовую дверь.  На площадке  постоял  несколько  секунд. За

дверью в комнате Риты слышны голоса, кто-то играл на гитаре.

     "Ого, разрешена, значит, и гитара? Режим смягчен", - заключил  Корчагин

и  легонько стукнул кулаком  в дверь. Чувствуя, что волнуется, зажал  зубами

губу.

     Дверь открыла незнакомая женщина,  молодая,  с завитушками  на  висках.

Вопросительно оглядела Корчагина:

     - Вам кого?

     Она не закрывала двери, и беглый  взгляд  на незнакомую  обстановку уже

подсказал ответ.

     - Устинович можно видеть?

     - Ее нет, она еще в январе уехала в Харьков, а оттуда, как я слышала, в

Москву.

     - А товарищ Аким здесь живет или тоже уехал?

     - Товарища Акима тоже нет. Он сейчас секретарь Одесского губкомола.

     Павлу ничего не оставалось, как  повернуть назад. Радость возвращения в

город поблекла.

     Теперь надо было серьезно подумать о ночлеге.

     -  Так  по  друзьям ходить, все ноги  отобьешь  и никого  не увидишь, -

угрюмо ворчал Корчагин, пересиливая горечь. Но все же решил еще раз попытать

счастья - найти  Панкратова.  Грузчик  жил  вблизи  пристани, и к нему  было

ближе, чем на Соломенку.

     Совсем усталый,  добрался наконец  до квартиры  Панкратова  и, стуча  в

когда-то крашенную охрой дверь, решил: "Если и этого нет,  больше бродить не

буду. Заберусь под лодку и переночую".

     Дверь  открыла  старушка  в  простеньком,  подвязанном  под  подбородок

платочке - мать Панкратова.

     - Игнат дома, мамаша?

     - Только что пришедши. А вы к нему?

     Она не узнала Павла и, оборачиваясь назад, крикнула:

     - Генька, тут к тебе!

     Павел вошел с ней в комнату, положил на пол  мешок,  Панкратов,  доедая

кусок, повернулся к нему из-за стола:

     - Ежели ко мне, садись и рассказывай, а я пока борща умну миску, а то с

утра на одной воде. - И Панкратов взял в руку огромную деревянную ложку.

     Павел сел сбоку на продавленный  стул. Сияв с головы фуражку, по старой

привычке вытер его лоб.

     "Неужели я так изменился, что и Генька меня не узнал?"

     Панкратов отправил ложки две борща в рот и, не получив от гостя ответа,

повернул к нему голову:

     - Ну давай, что там у тебя?

     Рука  с  куском  хлеба  на  полдороге  ко  рту остановилась.  Панкратов

растерянно замигал:

     - Э... постой... Тьфу ты, буза какая!

     Видя его красное от натуги лицо, Корчагин не вытерпел и расхохотался.

     - Павка! Ведь мы тебя за пропащего считали!.. Стой! Как тебя зовут?

     На крики Панкратова из соседней комнаты выбежали старшая сестра и мать.

Все втроем наконец удостоверились, что перед ними настоящий Корчагин.

     В  доме уже давно спали, а Панкратов все еще  рассказывал о событиях за

четыре месяца:

     - Еще зимой в Харьков уехали Жаркий, Митяй и Михайло. И не куда-нибудь,

стервецы,   а   в   Коммунистический   университет.   Ванька   и   Митяй  на

подготовительный, Михайло - на первый. Нас  человек пятнадцать  собралось. С

горячки и я нашпарил заявление. Надо, думаю, в  мозгах начинку подгустить, а

то жидковато. Но, понимаешь, в комиссии меня посадили на песок.

     Сердито посопев, Панкратов продолжал:

     - Сначала  у меня на мази дело  было. Все  статьи подходящие: партбилет

есть, стажа  по  комсе  хватает, насчет положеньев и происхожденьев  носа не

подточишь, но когда  дело  дошло  до политпроверки, здесь  у меня получилась

неприятность.

     Заелся  я  с одним  товарищем из  комиссии.  Подкидывает  он  мне такой

вопросец:  "Скажите,  товарищ   Панкратов,  какие  сведения  вы   имеете  по

философии?" А сведений-то, понимаешь,  у меня никаких  и не было.  Но тут же

вспомнил, был у  нас  грузчик  один, гимназист, бродяга. В грузчики из форсу

поступил. Он нам рассказывал как-то: черт его  знает  когда  в  Греции  были

такие ученые, что много о  себе понимали, называли их философами. Один такой

типчик,  фамилии  не помню, кажись,  Идеоген,  жил всю жизнь в бочке  и  так

далее... Лучшим спецом  среди них считался тот,  кто  сорок раз докажет, что

черное  - то белое, а  белое - то черное. Одним словом, были они брехуны. Ну

вот,  я рассказ  гимназиста вспомнил  и подумал:  "Объезжает  меня  с правой

стороны  этот член комиссии".  А тот с хитринкой на меня поглядывает. Ну,  я

тут и жахнул: "Философия, говорю, это одно пустобрехство и наводка теней. Я,

товарищи, этой бузой заниматься  не имею  никакой охоты. Вот  насчет истории

партии всей душой бы рад". Давай они меня тут марьяжить, откуда, мол, у меня

такие новости  про философию. Тут я еще кое-что прибавил со слов гимназиста,

от чего вся  комиссия  в хохот. Я  обозлился. "Что,  говорю, вы  с меня  тут

дурака строите?" За шапку - и домой.

     Потом меня этот  член комиссии в губкоме встретил и часа три беседовал.

Оказывается,  гимназистик-то  напутал. Выходит,  что  философия  -  большое,

мудрое дело.

     А вот Дубава и Жаркий прошли. Ну, Митяй хоть учился здорово, а Жаркий -

тот недалеко от меня отъехал. Не иначе как орден Ваньке помог. Одним словом,

остался я на бобах. Меня здесь  на пристанях хозяйством  ворочать назначили.

Замещаю  начальника  товарной пристани.  Раньше  я, бывало,  всегда с начами

вперебой  вступал по  разным делам  молодежным,  а  теперь самому приходится

руководить  делом хозяйственным. Иногда и так бывает:  лодырь тебе под  руку

подвернется  или растяпа неповоротливая, так жмешь его и как начальник и как

секретарь. Он уж мне очков не вотрет, извиняюсь. О себе потом. Какие  я тебе

новости еще не  рассказывал? Про  Акима знаешь, из старых в  губкоме  только

Туфта  торчит все на том же месте. Токарев секретарит  в райкоме  партии  на

Соломенке. В  райкомоле  Окунев,  твой коммунщик. Политпросветом  -  Таля. В

мастерских на твоем месте Цветаев, я его мало  знаю, на губкоме встречаемся,

кажется, парень  неглупый,  но  самолюбивый.  Если помнишь Борхарт Анну, она

тоже  на  Соломенке, завженотделом  райкомпарта.  Об  остальных я  уже  тебе

рассказывал.   Да,  Павлуша,  много  народу  партия   на  учебу  бросила.  В

губсовпартшколе  весь старый актив теперь сидит за книжкой. На  будущий  год

обещают и меня послать.

     Уснули далеко  за  полночь. Утром, когда Корчагин  проснулся,  Игната в

доме уже не было, ушел на пристань. Дуся, сестра его, крепкая дивчина, лицом

в брата,  угощала  гостя  чаем,  весело тараторя  о  всяких  пустяках.  Отец

Панкратова, судовой машинист, был в поездке.

     Корчагин собрался уходить. На прощанье Дуся напомнила:

     - Не забывайте, что ждем вас к обеду.

     В губкоме обычное оживление. Входная дверь не знает покоя.  В коридорах

и в комнате людно, приглушенный стук машинок за дверью управления делами.

     Павел постоял в  коридоре, приглядываясь, не встретит ли знакомое лицо,

и, не найдя никого, вошел в комнату секретаря. За  большим письменным столом

сидел в  синей  косоворотке секретарь  губкома.  Встретил Корчагина коротким

взглядом и, не поднимая головы, продолжал писать.

     Павел сел напротив и внимательно рассматривал заместителя Акима.

     - По какому вопросу? - спросил секретарь в  косоворотке, ставя  точку в

конце исписанного листа.

     Павел рассказал ему свою историю.

     -  Необходимо,  товарищ,  воскресить  меня   в  списках  организации  и

направить в мастерские. Сделай об этом распоряжение.

     Секретарь откинулся на спинку стула. Ответил нерешительно:

     -  Восстановим,  конечно,  об  этом  разговора  быть  не  может.  Но  в

мастерские посылать тебя  неудобно, там  уже работает Цветаев,  член губкома

последнего созыва. Мы тебя используем в другом месте.

     Глаза Корчагина сузились:

     - Я в мастерские иду не для того, чтобы мешать работать Цветаеву. Я иду

в цех по специальности,  а не секретарем коллектива, и, поскольку я еще слаб

физически, прошу на другую работу не посылать.

     Секретарь согласился. Набросал на бумаге несколько слов:

     - Передайте товарищу Туфте, он все уладит.

     В учраспреде Туфта разносил в пух и прах своего помощника - учетчика. С

полминуты Павел слушал их перебранку, но видя, что она затягивается надолго,

прервал расходившегося учраспредчика:

     - Потом доругаешься с ним, Туфта. Вот тебе  записка, давай  оформим мои

документы.

     Туфта долго смотрел то на бумагу, то на Корчагина. Наконец уразумел:

     - Э! Значит, ты не умер? Как же теперь быть? Ты исключен  из списков, я

сам посылал в Цека карточку. А потом ты же не прошел всероссийской переписи.

Согласно циркуляру  Цека комсомола  все, не прошедшие переписи, исключаются.

Поэтому тебе остается одно - вступать вновь  на общих основаниях, - произнес

Туфта безапелляционным тоном.

     Корчагин поморщился:

     - Ты все по-старому? Молодой  парень, а хуже старой крысы из губархива.

Когда ты станешь человеком, Володька?

     Туфта подскочил, словно его укусила блоха:

     - Прошу мне нотаций  не читать,  я  отвечаю  за свою  работу! Циркуляры

пишутся  не для того,  чтобы я их  нарушал.  А за оскорбление насчет "крысы"

привлеку к ответственности.

     Последние  слова Туфта произнес с  угрозой и демонстративно  подтянул к

себе ворох пакетов  непросмотренной  почты,  всем своим видом показывая, что

разговор окончен.

     Павел  не  спеша направился к  двери, но,  вспомнив  что-то, вернулся к

столу,  взял обратно лежавшую перед  Туфтой  записку секретаря. Учраспредчик

следил за  Павлом. Злой  и  придирчивый,  этот молодой  старичок  с большими

настороженными ушами был неприятен и в то же время смешон.

     -  Ладно, -  издевательски-спокойно  сказал Корчагин. -  Мне,  конечно,

можно припаять "дезорганизацию статистики", но скажи мне, как ты ухитряешься

налагать  взыскания  на  тех,  кто  взял  да  и  помер,  не  подав  об  этом

предварительно заявления? Ведь это каждый может: захочет - заболеет, захочет

- умрет, а циркуляра на этот счет, наверно, нет.

     -   Го-го-го!   -   весело  заржал  помощник   Туфты,   не  выдержавший

нейтралитета.

     Кончик карандаша в руке  Туфты сломался. Он швырнул его на  пол,  но не

успел  ответить своему  противнику. В  комнату  ввалились  гурьбой несколько

человек,  громко  разговаривая  и смеясь.  Среди них  был Окунев. Радостному

удивлению и расспросам не было конца. Через несколько минут  в комнату вошла

еще группа  молодежи, и с  ней Юренева. Она  долго, растерянно,  но радостно

жала ему руки.

     Павла  опять  заставили  рассказывать  все сначала.  Искренняя  радость

товарищей, неподдельная дружба и сочувствие, крепкие  рукопожатия, хлопки по

спине, увесистые и дружеские, заставили забыть о Туфте.

     Под конец рассказа Корчагин передал товарищам и свой разговор с Туфтой.

Кругом   послышались  возмущенные   восклицания.   Ольга,   наградив   Туфту

уничтожающим взглядом, пошла в комнату секретаря.

     -  Идем  к Нежданову! Он ему  прочистит  поддувало. -  С этими  словами

Окунев взял Павла за плечи, и они с толпой товарищей пошли вслед за Ольгой.

     - Его надо снять и  послать к Панкратову на пристань грузчиком на  год.

Ведь Туфта -штампованный бюрократ! - горячилась Ольга.

     Секретарь   губкома  снисходительно   улыбался,  выслушивая  требования

Окунева, Ольги и других снять Туфту из учраспреда.

     - О  восстановлении  Корчагина говорить нечего, ему сейчас  же  выпишут

билет,  -  успокаивал Ольгу  Нежданов. - Я тоже с  вами согласен, что  Туфта

формалист,  - продолжал  он. - Это его основной недостаток. Но ведь  надо же

признать,  что  он  поставил  дело очень неплохо.  Где я ни  работал, учет и

статистика  в комсомольских комитетах  - непроходимые дебри и ни одной цифре

верить нельзя. А в нашем учраспреде статистика  поставлена хорошо.  Вы  сами

знаете, что Туфта иногда просиживает в своем отделе до ночи. И я  так думаю:

снять  его  можно  всегда,  но  если вместо  него  будет  рубаха-парень,  но

никудышный учетчик,  то бюрократизма не  будет, но и  учета не будет.  Пусть

работает.  Я ему  намылю  голову как следует. Это подействует  на  некоторое

время, а там посмотрим.

     - Ладно, шут с ним, - согласился Окунев. - Едем, Павлуша, на Соломенку.

Сегодня в нашем клубе собрание актива. Никто еще о тебе не знает - и  вдруг:

"Слово Корчагину!" Молодец, Павлуша, что  не умер! Ну, какая тогда была бы с

тебя  польза пролетариату? - шутливо резюмировал Окунев,  загребая  в охапку

Корчагина и выталкивая его в коридор.

     - Ольга, ты придешь?

     - Обязательно.

     Панкратовы не дождались  Корчагина  к  обеду, не вернулся он и к  ночи.

Окунев  привез своего друга  к себе  на квартиру. В доме Совета у  него была

отдельная  комната. Накормил  чем смог и, положив на стол перед  Павлом кипы

газет и две толстые книги протоколов заседаний бюро райкомола, посоветовал:

     - Просмотри  всю  эту продукцию.  Когда  ты в тифу  даром время тратил,

здесь  немало  воды утекло. Читай,  знакомься с тем, что, было и что есть. Я

под вечер приду и пойдем в клуб, а устанешь - ложись и дрыхни.

     Рассовав  по  карманам кучу  документов,  справок,  отношений (портфель

Окунев принципиально  игнорировал,  и  он  лежал  под  кроватью),  секретарь

райкомола  сделал  прощальный  круг по  комнате  и вышел.  Вечером, когда он

вернулся,  пол комнаты  был  завален  развернутыми газетами,  из-под кровати

выдвинута  груда  книг.  Часть из них была сложена стопкой  на столе.  Павел

сидел  на кровати и читал  последние письма Центрального Комитета, найденные

им под подушкой друга.

     - Что ты, разбойник, из моей квартиры сделал! - с напускным возмущением

закричал  Окунев.  - Э,  постой,  постой,  товарищ!  Да  ты  ведь  секретные

документы читаешь! Вот пусти такого в хату!

     Павел, улыбаясь, отложил письмо в сторону:

     - Здесь как  раз  секрета нет, а сот вместо абажура на лампочке  у тебя

действительно был документ, не  подлежащий  оглашению.  Он даже  подгорел на

краях. Видишь?

     Окунев  взял  обожженный  лист  и, взглянув на заголовок, стукнул  себя

ладонью по лбу:

     - А я его три дня искал, чтоб он  провалился! Исчез, как в воду  канул!

Теперь я припоминаю,  это Волынцев третьего дня из него абажур  смастерил, а

потом сам же искал до седьмого пота.  - Окунев, бережно сложив листок, сунул

его под матрац. - Потом все приведем в порядок, - успокоительно сказал он. -

Сейчас шаманем хорошенько - и в клуб. Подсаживайся, Павлуша!

     Окунев выгрузил из  кармана  длинную воблу, завернутую в газету,  а  из

другого  - два  ломтя хлеба. Подвинул  на  край стола  бумагу, разостлал  на

свободном пространстве газету,  взял воблу за голову и  начал хлестать ею по

столу.

     Сидя на  столе и энергично  работая  челюстями, жизнерадостный  Окунев,

мешая шутку с деловой речью, передал Павлу новости.

     В  клуб  Окунев провел  Корчагина  служебным  ходом  за кулисы. В  углу

вместительного  зала,  вправо  от  сцены,  около  пианино,  в  тесном  кругу

железнодорожной  комсы  сидели  Таля  Лагутина  и  Борхарт.  Напротив  Анны,

покачиваясь  на  стуле,  восседал Волынцев  - комсомольский  секретарь депо,

румяный, как августовское яблоко, в изношенной до крайности, когда-то черной

кожаной тужурке. У Волынцева пшеничные волосы и такие же брови.

     Около него, небрежно опершись локтем  о крышку пианино, сидел Цветаев -

красивый  шатен  с  резко  очерченным  разрезом губ.  Ворот  его  рубахи был

расстегнут.

     Подходя к компании, Окунев услышал конец фразы Анны:

     - Кое-кто желает всячески  усложнять  прием новых товарищей. У Цветаева

это налицо.

     -   Комсомол   не   проходной    двор,    -   упрямо,    с   грубоватой

пренебрежительностью отозвался Цветаев.

     -  Посмотрите,  посмотрите!  Николай  сегодня   сияет,  как  начищенный

самовар! - воскликнула Таля, увидев Окунева.

     Окунева затянули в круг и забросали вопросами:

     - Где был?

     - Давай начинать.

     Окунев успокаивающе протянул вперед  руку: -  Не  кипятитесь, братишки.

Сейчас придет Токарев, и откроем.

     - А вот и  он,  -  заметила  Анна. Действительно,  к ним  шел секретарь

райкомпарта. Окунев побежал ему навстречу:

     - Идем, отец,  за кулисы, я тебе  одного  твоего  знакомца покажу.  Вот

удивишься!

     -  Чего  там  еще? -  буркнул старик, пыхнув папироской,  но Окунев уже

тащил его за руку.

     ...Колокольчик в  руке Окунева так отчаянно дребезжал, что даже заядлые

говоруны поспешили прекратить разговоры.

     За  спиной  Токарева в  пышной  рамке  из зеленой  хвои  львиная голова

гениального  создателя "Коммунистического манифеста".  Пока Окунев  открывал

собрание, Токарев смотрел на стоявшего в проходе кулис Корчагина.

     -  Товарищи!  Прежде  чем  приступить  к  обсуждению   очередных  задач

организации, здесь вне очереди попросил слово один товарищ, и мы с Токаревым

думаем, что ему слово надо дать.

     Из зала понеслись одобряющие голоса, и Окунев выпалил:

     - Слово для приветствия предоставляется Павке Корчагину!

     Из ста человек в зале не менее восьмидесяти знали Корчагина, и когда на

краю  рампы появилась знакомая фигура  и  высокий бледный юноша заговорил, в

зале его встретили радостными возгласами и бурными овациями.

     - Дорогие товарищи!

     Голос Корчагина ровный, но скрыть волнение не удалось.

     - Случилось так, друзья, что я вернулся к вам  и занимаю  свое место  в

строю.  Я счастлив, что вернулся. Я здесь вижу  целый  ряд моих  друзей. Я у

Окунева читал, что у нас на  Соломенке на треть стало больше новых братишек,

что в мастерских и в депо зажигалочникам крышка и что с паровозного кладбища

тянут мертвецов в "капитальный". Это значит, что страна наша вновь рождается

и набирает силы.  Есть для чего жить на свете! Ну, разве я мог в такое время

умереть! - И глаза Корчагина заискрились в счастливой улыбке.

     Под  крики приветствий Корчагин спустился в  зал,  направляясь к месту,

где сидели Борхарт и Таля. Быстро пожал несколько рук. Друзья потеснились, и

Корчагин сел. На его руку легла рука Тали и крепко-крепко сжала ее.

     Широко  раскрыты глаза  Анны, чуть вздрагивают ресницы, и в ее  взгляде

удивление и привет.

     Скользили дни.  Их  нельзя  было назвать буднями. Каждый  день приносил

что-нибудь новое,  и,  распределяя утром  свое время, Корчагин с  огорчением

отмечал,  что  времени  в  дне  мало  и  что-то  из   задуманного   остается

недоделанным.

     Павел   поселился   у  Окунева.   Работал   в   мастерских   помощником

электромонтера.

     Павел  долго  спорил  с  Николаем,  пока  уговорил  его согласиться  на

временный отход от руководящей работы.

     - У нас людей не хватает, а ты хочешь  прохлаждаться в цехе.  Ты мне на

болезнь не показывай, я и сам после  тифа месяц с палкой в райком  ходил.  Я

ведь тебя,  Павка,  знаю, тут  - не это.  Ты мне  скажи про самый корень,  -

наступал на него Окунев.

     - Корень, Коля, есть: хочу учиться.

     Окунев торжествующе зарычал:

     - А-а!.. Вот  око что!  Ты  хочешь, а я,  по-твоему,  нет?  Это,  брат,

эгоизм. Мы, значит, колесо  будем вертеть,  а ты - учиться?  Нет, миленький,

завтра же пойдешь в оргинстр.

     Но после долгой дискуссии Окунев сдался;

     -  Два  месяца не  трону,  знай  мою  доброту.  Но  ты  с Цветаевым  не

сработаешься, у него большое самомнение.

     Возвращение  Корчагина  в мастерские Цветаев встретил настороженно.  Он

был  уверен, что с приходом  Корчагина начнется  борьба  за  руководство, и,

болезненно  самолюбивый,  приготовлялся к  отпору.  Но в первые  же  дни  он

убедился  в  ошибочности  своих  предположений.  Узнав  о   намерении   бюро

коллектива ввести его  в свой состав, Корчагин сам пришел в комнату  отсекра

и,  ссылаясь  на договоренность с  Окуневым,  убедил  снять  этот  вопрос  с

повестки.  В  цеховой  ячейке  комсомола  Корчагин  взял   на   себя  кружок

политграмоты,  но  работы  в  бюро  не  добивался.  И  все  же,  несмотря на

официальный отход от руководства, влияние Павла чувствовалось во всей работе

коллектива.   Незаметно,   дружески   он  не   раз   выводил   Цветаева   из

затруднительного положения.

     Как-то  раз,  зайдя  в  цех, Цветаев  с удивлением  наблюдал,  как  вся

молодежная  ячейка  и десятка  три  беспартийных  ребят мыли  окна,  чистили

машины,  соскребая  с них долголетнюю грязь, вытаскивая на двор лом и  хлам.

Павел  ожесточенно тер огромной  шваброй залитый  мазутом  и жиром цементный

пол.

     - С чего это вы прихорашиваетесь? - недоуменно спросил Павла Цветаев.

     - Не хотим  работать  в  грязи.  Тут двадцать лет никто не  мыл,  мы за

неделю сделаем цех новым, - кратко ответил ему Корчагин.

     Цветаев, пожав плечами,  ушел.  Электротехники не успокоились на этом и

принялись за двор. Этот большой двор издавна был свалочным  местом. Чего там

только не было!  Сотни  вагонных скатов,  целые горы ржавого железа, рельсы,

буфера, буксы - несколько тысяч тонн металла ржавело под открытым  небом. Но

наступление на свалку приостановила администрация:

     - Есть более важные задачи, а со двором на нас не каплет.

     Тогда  электрики  вымостили  кирпичами  площадку  у входа  в свой  цех,

укрепив  на  ней  проволочную  сетку  для очистки грязи с обуви,  и  на этом

остановились. Но внутри  цеха уборка  продолжалась по  вечерам после работы.

Когда  через неделю сюда  зашел  главный инженер Стриж,  цех был весь  залит

светом. Огромные окна с железными переплетами рам,  освобожденные от вековой

пыли, смешанной  с мазутом, открыли  путь солнечным  лучам, и те, проникая в

машинный  зал, ярко  отражались в  начищенных медных частях дизелей. Тяжелые

части машин были  выкрашены зеленой краской, и  даже на спицах  колес кто-то

заботливо вывел желтые стрелки.

     - М-мда... - удивился Стриж.

     В дальнем углу  цеха несколько человек заканчивали работы. Стриж прошел

туда. Навстречу ему с банкой, наполненной разведенной краской, шел Корчагин.

     - Подождите, милейший, - остановил его инженер. - То, что вы делаете, я

одобряю.  Но кто  дал вам  краску?  Ведь  я  запретил без  моего  разрешения

расходовать ее - дефицитный материал. Покраска частей паровоза важней  того,

что вы делаете.

     - А краску мы добыли из  выброшенных красильных банок. Два дня возились

над старьем и наскребли фунтов двадцать  пять. Здесь  все по закону, товарищ

технорук.

     Инженер еще раз хмыкнул, но уже смущенно:

     - Тогда, конечно, делайте. М-мда... Все-таки интересно... Чем объяснить

такое, как  это выразиться, добровольное стремление к  чистоте в цехе?  Ведь

это вы проделали в нерабочее время?

     Корчагин уловил в голосе технорука нотки искреннего недоумения.

     - Конечно. А вы как же думали?

     - Да, но...

     - Вот вам и "но", товарищ Стриж. Кто вам сказал, что большевики оставят

эту грязь в  покое? Подождите, мы это дело раскачаем шире. Вам еще будет  на

что посмотреть и подивиться.

     И,  осторожно обходя  инженера, чтобы не  мазнуть его краской, Корчагин

пошел к двери.

     Вечерами допоздна Корчагин застревал в  публичной библиотеке. Он  завел

здесь прочное знакомство со всеми тремя  библиотекаршами и, пуская в ход все

средства  пропаганды,  получил  наконец желанное право  свободного просмотра

книг. Подставив лесенку  к огромным книжным шкафам, Павел  часами просиживал

на ней,  перелистывая книгу  за  книгой в поисках интересного  и  нужного, В

большинстве книги  были старые. Новая  литература  скромно умещалась в одном

небольшом  шкафу.  Здесь  были  собраны  случайно  попавшие  брошюры периода

гражданской войны, "Капитал"  Маркса, "Железная пята" и  еще несколько книг.

Среди старых книг  Корчагин нашел роман  "Спартак". Осилив  его  в две ночи,

Павел  перенес книгу  в шкаф  и поставил  рядом со стопкой книг М. Горького.

Такое перетаскивание наиболее интересных и близких ему книг продолжалось все

время.

     Библиотекарши этому не мешали - им было безразлично.

     В комсомольском коллективе однообразное спокойствие было резко нарушено

незначительным, как сначала  показалось,  происшествием:  член  бюро  ячейки

среднего  ремонта  Костька  Фидин,  курносый,  с исцарапанным  оспой  лицом,

медлительный парнишка,  сверля  железную плиту, сломал  дорогое американское

сверло. Сломал по причине своей возмутительной халатности. Даже хуже - почти

нарочно.  Произошло  это  утром. Старший  мастер  среднего  ремонта  Ходоров

предложил  Костьке  просверлить  в  плите  несколько  дыр.  Костька  сначала

отказывался, но  под нажимом мастера взял плиту  и стал сверлить. Ходорова в

цехе не любили за придирчивую требовательность. Он когда-то был меньшевиком.

В  общественной  жизни не принимал никакого участия, на комсомольцев смотрел

косо, но свое дело знал прекрасно и свои обязанности выполнял добросовестно.

Мастер  заметил, что сверлит "на  сухую",  не заливая  сверло маслом. Мастер

торопливо подошел к сверлильному станку и остановил его.

     - Ты что,  ослеп, что  ли, или  вчера  пришел сюда?! -  закричал  он на

Костьку, зная, что сверло неизбежно выйдет из строя при таком обращении.

     Но  Костька  облаял  мастера  и  опять  пустил  станок.  Кодеров  пошел

жаловаться к начальнику цеха, а Костька, не остановив станка, побежал искать

масленку, чтобы  к приходу  администрации все было в порядке. Пока он  нашел

масленку  и вернулся,  сверло уже сломалось.  Начальник цеха подал рапорт об

увольнении Фидина. Бюро комсомольской ячейки вступилось за Костьку, опираясь

на  то, что Ходоров  зажимает молодежный актив. Администрация настаивала,  и

разбор дела перешел в бюро коллектива. Отсюда и началось.

     Из  пяти  членов бюро трое были за то, чтобы Костьке вынести выговор и,

перевести его  на другую работу.  Среди  них был  Цветаев. Двое же вообще не

считали Костьку виноватым.

     Заседание бюро  происходило  в комнате  Цветаева.  Здесь стоял  большой

стол,  покрытый  красной материей,  несколько  длинных скамеек  и табуреток,

собственноручно  сделанных  ребятами  из  столярной  мастерской,  по  степам

портреты вождей, позади стола во всю стену развернутое знамя коллектива.

     Цветаев был "освобожденный работник". Кузнец по профессии, он благодаря

своим  способностям  за последние четыре  месяца  выдвинулся на  руководящую

работу в молодежном  коллективе.  Вошел членом в бюро  райкомола  и в состав

губкома. Кузнечил он  на механическом заводе, в  мастерских был  новичком. С

первых же дней он крепко прибрал вожжи к рукам. Самонадеянный и решительный,

он сразу  же  приглушил личную инициативу  ребят, за все хватался сам  и, не

охватив   полностью   работы,   начинал    громить   своих   помощников   за

бездеятельность.

     Комната и та декорировалась под его личным наблюдением.

     Цветаев  вел   заседание,  развалясь   в  единственном  мягком  кресле,

принесенном сюда  из красного уголка. Заседание было закрытое. Когда парторг

Хомутов  попросил  слова, в дверь,  закрытую  на  крючок,  кто-то  постучал.

Цветаев  недовольно поморщился.  Стук повторился.  Катюша  Зеленова встала и

откинула крючок. За дверью стоял Корчагин. Катюша пропустила его.

     Павел уже направлялся к свободной скамье, когда Цветаев окликнул его:

     - Корчагин! У нас сейчас закрытое бюро.

     Щеки Павла залила краска, и он медленно повернулся к столу:

     -  Я  знаю это. Меня  интересует ваше мнение о  деле  Костьки.  Я  хочу

поставить новый вопрос в связи с этим. А ты что, против моего присутствия?

     -  Я не  против,  но  тебе  же  известно, что  на  закрытых  заседаниях

присутствуют одни члены бюро. Когда людно, труднее обсуждать. Но раз  пришел

- садись.

     Такую  пощечину  Корчагин получал впервые. На  лбу меж бровей  родилась

складка.

     -  К чему  такие формальности? - высказал свое неодобрение  Хомутов, но

Корчагин жестом остановил его и сел на табурет. - Я вот о чем хотел сказать,

- заговорил Хомутов. - Насчет Ходорова это верно, он человек на отшибе, но у

нас с дисциплиной неважно. Если  так все комсомольцы начнут  сверла крошить,

нам нечем будет  работать.  А уж беспартийным пример и вовсе  никудышный.  Я

думаю, что парню предупреждение дать нужно.

     Цветаев не дал ему договорить и стал возражать. Прослушав минут десять,

Корчагин  понял  установку  бюро. Когда  же  приступили  к  голосованию,  он

выступил с заявлением. Цветаев, пересилив себя, дал ему слово.

     - Я хочу передать вам, товарищи, свое мнение о деле Костьки.

     Голос Корчагина был более резок, чем он этого хотел.

     - Дело Костьки - это  сигнал,  а главное не в  Костьке. Я вчера  собрал

немного  цифр.  -  Павел  вынул  из  кармана  записную книжку.  -  Они  даны

табельщиком.  Послушайте  внимательно: двадцать  три  процента  комсомольцев

ежедневно  опаздывают  на работу от пяти до пятнадцати минут. Это уже закон.

Семнадцать процентов комсомольцев прогуливают от одного до двух дней в месяц

систематически, в  то  время как беспартийный  молодняк  имеет  четырнадцать

процентов  прогульщиков.  Цифры хуже  плетки.  Я  мимоходом  записал  и  еще

кое-что: среди партийцев прогульщиков четыре процента по одному дню в  месяц

н опаздывают тоже четыре процента. Среди беспартийных взрослых  прогульщиков

одиннадцать  процентов  по  одному  дню  в  месяц  и  опаздывают  тринадцать

процентов.  Поломка  инструмента -  девяносто процентов  падает на молодняк,

среди  которого только что  принятых на работу семь процентов. Отсюда вывод:

мы работаем  много  хуже партийцев и взрослых  рабочих. Но это  положение не

везде   одинаково.   Кузнице  можно   только   позавидовать,  у   электриков

удовлетворительно, а у остальных  более  или менее ровно.  Товарищ  Хомутов,

по-моему,  сказал о дисциплине лишь на  четверть.  Перед нами стоит задача -

выровнять эти зигзаги. Я не стану агитировать и митинговать, но мы должны со

всей яростью обрушиться на разгильдяйство и расхлябанность.  Старые  рабочие

прямо говорят: на хозяина работали лучше, на капиталиста работали исправнее,

а теперь,  когда мы сами стали хозяевами, этому  нет оправдания. И в  первую

очередь виноват не столько  Костька или кто там другой, а мы с вами,  потому

что мы не только не вели  борьбы  с этим  злом как следует, а, наоборот, под

тем или другим предлогом иногда защищали таких, как Костька.

     Здесь только что говорили Самохин и Бутыляк, что Фидин свой парень. Как

говорится, "свой в доску": активист, несет нагрузки. Ну, сковырнул  сверло -

подумаешь, какая  важность, с кем не случается. Зато парень наш, а  мастер -

чужак...  Хотя  с  Ходоровым  никто работы  не ведет... Этот  придира  имеет

тридцать лет рабочего стажа!  Не будем говорить о его политической  позиции.

Он  сейчас  прав:  он, чужак,  бережет государственное  добро, а мы кромсаем

заграничные  инструменты. Как такой  оборот дела назвать? Я считаю,  что  мы

сейчас нанесем первый удар и начнем наступление на этом участке.

     Предлагаю:   Фидина,   как   лодыря,   разгильдяя   и   дезорганизатора

производства, из  комсомола исключить. Об его деле написать в  стенгазете  и

открыто,  не  боясь никаких разговоров, поместить вот эти цифры в  передовой

статье.  У нас  есть силы,  у нас есть  на кого  опереться.  Основная  масса

комсомольцев - хорошие производственники. Из них  шестьдесят человек  прошли

через  Боярку, а эта школа - самая верная.  С их помощью и при их участии мы

зигзаг этот  заровняем.  Только надо раз навсегда  отбросить  такой подход к

делу, какой есть сейчас.

     Обычно спокойный  и молчаливый, Корчагин сейчас говорил горячо и резко.

Цветаев впервые наблюдал электрика в его настоящем виде. Он сознавал правоту

Павла, но  согласиться  с  ним мешало вес то  же чувство настороженности. Он

понял выступление Корчагина как резкую критику общего состояния организации,

как подрыв  его  - Цветаева  - авторитета и решил  разгромить  монтера. Свои

возражения  он  прямо  начал  с  обвинения  Корчагина  в  защите  меньшевика

Ходорова.

     Три  часа  продолжалась   страстная  дискуссия.  Поздно  вечером   были

подведены  ее  результаты: разбитый  неумолимой  логикой  фактов  и  потеряв

большинство,  перешедшее на сторону Корчагина, Цветаев сделал неверный шаг -

поломал демократию: перед решающим голосованием он предложил Корчагину выйти

из комнаты.

     - Хорошо, я выйду,  хотя  это не  делает тебе  чести, Цветаев. Я только

предупреждаю, что если  ты все  же настоишь на своем,  завтра я  выступлю на

общем собрании, и - уверен - ты там большинства не соберешь. Ты, Цветаев, не

прав. Я думаю,  товарищ Хомутов,  что  ты  обязан  перенести  этот вопрос  в

партколлектив еще до общего собрания,

     Цветаев вызывающе крикнул:

     -  Чем  ты  меня  пугаешь?  Без тебя  дорогу  туда  знаю,  мы и  о тебе

поговорим! Если сам не работаешь, то другим не мешай...

     Закрыв  дверь,  Павел  потер рукой горячий  лоб  и  пошел  через пустую

контору  к  выходу. На  улице  вздохнул  полной  грудью.  Закурив  папиросу,

направился к маленькому домику  на Батыевой горе,  где жил Токарев. Корчагин

застал слесаря за ужином.

     -  Рассказывай, послушаем,  что у вас там новенького. Дарья, принеси-ка

ему миску каши, - говорил Токарев, усаживая Павла за стол.

     Дарья  Фоминична,  жена Токарева,  в  противоположность  мужу  высокая,

полнотелая,  поставила  перед Павлом  тарелку пшенной каши  и, вытирая белым

фартуком влажные губы, сказала добродушно:

     - Кушай, голубок.

     Раньше,  когда   Токарев  работал  в  мастерских,  Корчагин   частенько

просиживал  здесь допоздна,  но  теперь,  по возвращении  в город, он  был у

старика впервые.

     Слесарь  внимательно слушал Павла. Сам ничего  не  говорил, старательно

работал ложкой, похмыкивая про себя. Покончив с кашей, он  вытер платком усы

и откашлянулся:

     - Ты, конечно, прав.  Нам давно пора поставить  это дело по-настоящему.

Мастерские - основной коллектив в районе, отсюда надо начинать. Значит, вы с

Цветаевым поцапались? Плохо.  Парень он козыристый, но ты же умел с ребятами

работать? Кстати, что ты в мастерских делаешь?

     -  Я в  цехе. Так,  вообще  везде шевелюсь понемногу.  У себя  в ячейке

кружок веду политграмоты.

     - А в бюро что делаешь?

     Корчагин замялся.

     -  Я на первое время,  пока силенок было  мало, да и  подучиться думал,

официально в руководстве не участвую.

     - Вот тебе  и на! - с неодобрением воскликнул Токарев. - Знаешь, сынок,

одно тебя от взбучки выручает  -  это  неокрепшее  здоровье.  А  сейчас как,

оправился маленько?

     - Да.

     - Ну  так вот, принимайся за дело по-настоящему. Нечего водичку цедить.

Кто это  видел, чтобы сбоку припека можно было что-нибудь путное сделать! Да

тебе  любой скажет  - увиливаешь  от ответственности, и  тебе  крыть  нечем.

Завтра  там  все  это  поправь,  а  я  Окуневу  накручу  чуба,  -  с  ноткой

недовольства в голосе закончил Токарев.

     - Ты его не трогай, отец, - вступился Павел, - я сам просил не грузить.

     Токарев презрительно свистнул:

     -  Просил,  а  он  тебя  уважил?  Ну,  ладно,  что  с  вами, с  комсой,

поделаешь... Давай,  сынок, по старой  привычке газеты  почитай... Глаза мои

прихрамывают.

     Бюро партколлектива одобрило мнение большинства молодежного бюро. Перед

партийным и молодежным коллективами была поставлена важная и трудная задача:

личной   работой  дать   пример  трудовой  дисциплины.   На  бюро   Цветаева

основательно потрепали. Сначала он было  запетушился,  но, припертый в  угол

выступлением отсекра Лопахина, пожилого, с желто-бледным лицом от сжигающего

его туберкулеза, Цветаев сдался и наполовину свою ошибку признал.

     На  другой  день  в  стенных газетах  в  мастерских  появились  статьи,

привлекшие внимание рабочих. Их читали вслух и горячо обсуждали. Вечером, на

необычно многолюдном  собрании  молодежного коллектива, только  и  разговору

было что о них.

     Костьку  исключили, а  в бюро коллектива ввели нового товарища,  нового

политпросвета - Корчагина.

     Необычайно тихо и терпеливо  слушали  Нежданова. А тот говорил о  новых

задачах, о нрвом этапе, в который вступали железнодорожные мастерские.

     После собрания Цветаева на улице ожидал Корчагин.

     - Пойдем вместе. Нам есть о чем поговорить, - подошел он к отсекру.

     - О чем речь пойдет? - глухо спросил Цветаев. Павел взял его  под  руку

и, сделав с ним несколько

     шагов, остановился у скамьи:

     - Сядем на минутку. - И первый сел.

     Огонек папироски Цветаева то вспыхивал, то потухал.

     - Скажи,  Цветаев,  за  что  ты на  меня  зуб имеешь?  Несколько  минут

молчания.

     - Вот ты о чем, а я думал - о  деле! - Голос Цветаева неровный, деланно

удивленный.

     Павел твердо положил свою ладонь на его колено:

     -   Брось,   Димка,  ездить  на  рессорах.  Это  так  только  дипломаты

выкаблучивают. Ты вот дай ответ: почему я тебе не по нутру пришелся?

     Цветаев нетерпеливо шевельнулся:

     -  Чего  пристал?  Какой там  зуб!  Сам  же  предлагал  тебе  работать.

Отказался, а теперь, выходит, вроде я тебя отшиваю.

     Павел не уловил в  его голосе искренности  и, не снимая  руки с  колен,

заговорил, волнуясь:

     - Не  хочешь отвечать  - я скажу.  Ты думаешь, я  тебе  дорогу перееду,

думаешь  -  место отсекра  мне  снится?  Ведь  если бы не  это,  не  было бы

перепалки  из-за Костьки.  Этакие  отношения всю работу уродуют. Если бы это

мешало только  нам  двоим, черт с ним -  неважно, думай что хочешь. Но мы же

завтра на пару работать будем. Что  из этого получится? Ну, так  слушай. Нам

делить нечего. Мы с тобой парни  рабочие. Если тебе  дело наше дороже всего,

ты  дашь мне пять, и завтра же начнем по-дружески. А ежели всю эту шелуху из

головы  не выкинешь и пойдешь  по склочной тропинке, то за  каждую прореху в

деле, которая  из-за этого получится, будем драться жестоко. Вот  тебе рука,

бери, пока это рука товарища.

     С   большим  удовлетворением  почувствовал  Корчагин  на  своей  ладони

узловатые пальцы Цветаева.

     Прошла  неделя.  В райкомпарте  кончалась  работа. Становилось  тихо  в

отделах. Но Токарев еще не  уходил.  Старик  сидел в кресле,  сосредоточенно

читая свежие материалы. В дверь постучали.

     - Ага! - ответил Токарев.

     Вошел Корчагин и положил перед секретарем две заполненные анкеты.

     - Что это?

     - Это, отец, ликвидация безответственности. Думаю, пора. Если и ты того

же мнения, то прошу твоей поддержки.

     Токарев взглянул на  заголовок,  потом, несколько секунд  посмотрев  на

юношу,  молча взял перо  в  руки. И  в  графе,  где были  слова  о партстаже

рекомендующих товарища Корчагина Павла Андреевича в кандидаты РКП(б), твердо

вывел "1903 год" и рядом свою бесхитростную подпись.

     - На, сынок. Верю, что никогда не опозоришь мою седую голову.

     В комнате  душно, и мысль одна: как бы скорее  туда, в каштановые аллеи

привокзальной Соломенки.

     - Кончай, Павка, нет  моих  сил  больше, -  обливаясь потом,  взмолился

Цветаев. Катюша, за ней и другие поддержали его.

     Корчагин закрыл книгу. Кружок кончил свою работу.

     Когда  всей гурьбой поднялись, на  стене беспокойно  звякнул старенький

"эриксон".  Стараясь  перекричать  разговаривающих в комнате, Цветаев  повел

переговоры.

     Повесив трубку, он обернулся к Корчагину:

     - На вокзале стоят  два дипломатических вагона польского консульства. У

них потух свет, поезд  через час отходит, нужно  исправить проводку. Возьми,

Павел, ящик с материалом и сходи туда. Дело срочное.

     Два блестящих  вагона международного сообщения стояли у первого перрона

вокзала. Салон-вагон с широкими окнами  был ярко  освещен. Но соседний с ним

утопал в темноте:

     Павел  подошел  к  роскошному пульману  в  взялся  рукой  за  поручень,

собираясь войти в вагон.

     От вокзальной стены быстро отделился человек и взял его за плечо:

     - Вы куда, гражданин?

     Голос  знакомый.  Павел  оглянулся.  Кожаная  куртка,  широкий  козырек

фуражки, тонкий с горбинкой нос и настороженно-недоверчивый взгляд.

     Артюхин лишь теперь  узнал Павла, - рука упала с плеча,  выражение лица

потеряло сухость, но взгляд вопросительно застрял на ящике:

     - Ты куда шел?

     Павел кратко объяснил. Из-за вагона появилась другая фигура.

     - Сейчас я вызову их проводника.

     В  салон-вагоне,  куда  вошел  Корчагин  вслед  за проводником,  сидело

несколько человек, изысканно одетых  в дорожные костюмы. За столом, покрытым

шелковой  с розами  скатертью, спиной  к двери  сидела  женщина. Когда вошел

Корчагин,  она разговаривала  с высоким офицером, стоявшим  против нее. Едва

монтер вошел, разговор прекратился.

     Быстро осмотрев провода, идущие от  последней лампы в коридор, и  найдя

их  в порядке, Корчагин вышел из салон-вагона, продолжая искать повреждение.

За  ним  неотступно следовал жирный,  с  шеей  боксера,  проводник в  форме,

изобилующей крупными медными пуговицами с изображением одноглавого орла.

     - Перейдем в соседний  вагон, здесь все исправно, аккумулятор работает.

Повреждение, видно, там.

     Проводник повернул ключ в двери, и они вошли, в темный коридор. Освещая

проводку   электрическим  фонариком,  Павел   скоро  нашел  место  короткого

замыкания. Через несколько  минут  загорелась  первая лампочка  в  коридоре,

залив его бледно-матовым светом.

     -  Надо открыть купе,  там необходимо сменить лампы,  они перегорели, -

обратился к своему спутнику Корчагин.

     -  Тогда  надо  позвать  пани,  у  нее  ключ.  - И проводник,  не желая

оставлять Корчагина одного, повел его за собой.

     В  купе первой вошла женщина, за  ней Корчагин. Проводник остановился в

дверях,  закупорив их  своим  телом.  Павлу  бросились  в  глаза два изящных

кожаных  чемодана  в сетках, небрежно  брошенное  на диван  шелковое  манто,

флакон духов и крошечная  малахитовая пудреница  на столике у  окна. Женщина

села в углу дивана и, поправляя свои волосы цвета льна, наблюдала за работой

монтера.

     -  Прошу у  пани  разрешения  отлучиться  на минутку:  пан  майор хочет

холодного  пива, -  угодливо сказал проводник,  с  трудом сгибая при поклоне

свою бычью шею.

     Женщина протянула певуче-жеманно:

     - Можете идти.

     Разговор шел на польском языке.

     Полоса  света  из  коридора  падала на плечо  женщины.  Изысканное,  из

тончайшего  лионского  шелка,  сшитое у  первоклассных  парижских  мастеров,

платье  пани  оставляло  обнаженными  ее плечи  и руки.  В  маленьком  ушке,

вспыхивая  и сверкая, качался  каплевидный бриллиант. Корчагин видел  только

плечо и руку женщины, словно выточенные из слоновой кости. Лицо было в тени.

Быстро работая отверткой, Павел сменил  в  потолке розетку, и через минуту в

купе появился свет. Оставалось осмотреть вторую электролампочку над диваном,

где сидела женщина.

     - Мне  нужно  проверить эту лампочку, - сказал Корчагин, останавливаясь

перед ней.

     - Ах да, я  ведь вам  мешаю, - на чистом русском языке ответила пани  и

легко поднялась с дивана,  встав почти  рядом с  Корчагиным. Теперь  ее было

видно  всю.  Знакомые стрельчатые  линии  бровей  и  надменно  сжатые  губы.

Сомнений  быть не могло: перед ним стояла  Нелли Лещинская. Дочь адвоката не

могла  не заметить  его удивленного взгляда. Но  если Корчагин узнал ее,  то

Лещинская  не заметила, что выросший за эти четыре  года  монтер  и  есть ее

беспокойный сосед.

     Пренебрежительно сдвинув брови в  ответ на его удивление, она  прошла к

двери купе и остановилась  там,  нетерпеливо  постукивая носком лакированной

туфельки. Павел принялся за вторую лампочку.  Отвинтив ее, посмотрел на свет

и неожиданно для себя, а тем более для Лещинской, спросил на польском языке:

     - Виктор тоже здесь?

     Спрашивая,  Корчагин  не  обернулся.  Он   не   видел  лица  Нелли,  но

продолжительное молчание говорило о ее замешательстве.

     - Разве вы его знаете?

     -  Очень даже знаю. Мы ведь были  с вами  соседи.  - Павел повернулся к

ней.

     - Вы Павел, сын... - Нелли запнулась.

     - Кухарки, - подсказал ей Корчагин.

     - Как вы выросли! Помню вас дикарем-мальчиком.

     Нелли бесцеремонно разглядывала его с ног до головы.

     - А почему вас интересует Виктор? Насколько я помню, вы были с ним не в

ладах,  -  сказала  Нелли  своим  певучим  сопрано,  надеясь рассеять  скуку

неожиданной встречей.

     Отвертка быстро ввертывала в стену шуруп.

     -  За  Виктором  остался неоплаченный  долг. Вы,  когда встретите  его,

передайте, что я не теряю надежды расквитаться.

     - Скажите, сколько он вам должен, я заплачу за него.

     Она  понимала, о каком "расчете" говорил Корчагин. Ей была известна вся

история с петлюровцами,  но  желание подразнить этого "хлопа" толкало  ее на

издевку.

     Корчагин отмолчался.

     -  Скажите, верно ли, что наш дом разграблен  и  разрушается?  Наверно,

беседка и клумбы все разворочены? - с грустью спросила Нелли.

     - Дом теперь наш, а не ваш, и разрушать его нам нет расчета.

     Нелли саркастически усмехнулась:

     - Ого, вас тоже, видно, обучали! Но, между прочим, здесь вагон польской

миссии, и в этом  купе я  госпожа, а вы как были рабом, так и остались. Вы и

сейчас работаете, чтобы у меня был свет, чтобы мне было удобно читать вот на

этом диване. Раньше ваша мать стирала нам белье, а вы носили воду. Теперь мы

опять встретились в том же положении.

     Она  говорила  это  с торжествующим  злорадством. Павел, зачищая  ножом

кончик провода, смотрел на польку с нескрываемой насмешкой.

     -  Я  для вас, гражданочка, и ржавого гвоздя не вбил бы,  но раз буржуи

выдумали  дипломатов,  то мы марку держим,  и  мы им голов  не рубаем,  даже

грубостей не говорим, не в пример вам.

     Щеки Нелли запунцовели.

     - Что  бы  вы со мной сделали, если  бы вам удалось взять Варшаву? Тоже

изрубили бы в котлету или же взяли бы себе в наложницы?

     Она  стояла  в   дверях,  грациозно  изогнувшись;  чувственные  ноздри,

знакомые   с  кокаином,  вздрагивали.  Над  диваном  вспыхнул   свет.  Павел

выпрямился:

     - Кому вы нужны? Сдохнете и без наших сабель от кокаина. Я бы тебя даже

как бабу не взял - такую!

     Ящик  в  руках,  два  шага к  двери. Нелли посторонилась, и уже в конце

коридора он услыхал ее сдавленное:

     - Пшеклентый большевик!

     На другой же день вечером, когда Корчагин направлялся в  библиотеку, на

улице  встретился  с  Катюшей.  Зажав  с кулачок рукав  его блузы,  Зеленова

шутливо преградила ему дорогу:

     - Куда бежишь, политика и просвещение?

     - В библиотеку, мамаша,  освободи дорогу, - в тон  ей ответил Корчагин,

бережно  взял  Катюшу  за  плечи  и  осторожно  отодвинул  ее  на  мостовую.

Освободясь от его рук, Катюша пошла рядом.

     - Слушай, Павлуша. Не все же  учиться... Знаешь  что? Сходим сегодня на

вечеринку,  у Зины Гладыш  сегодня собираются ребята. Меня девочки давно уже

просили  привести тебя.  Ты  ведь в одну политику ударился, неужели тебе  не

хочется повеселиться, погулять?  Ну,  не почитаешь  сегодня, твоей же голове

легче, - настойчиво уговаривала его Катюша.

     -  Какая  это  вечеринка?  Что  гам  делать  будут?  Катюша  насмешливо

передразнила.

     - Что делать!  Не богу же молиться, а весело проведут время - и только.

Ведь ты  на  баяне играешь? А я ни разу не слыхала.  Ну, сделай  ты для меня

удовольствие.  У  Зинкиного дяди  баян  есть, но  дядя играет  плохо.  Тобой

девочки  интересуются,  а  ты над  книгой сохнешь. Где  это написано,  чтобы

комсомольцу  повеселиться  нельзя  было?  Идем,  пока мне  не  надоело  тебя

уговаривать, а то поссорюсь с тобой на месяц.

     Большеглазая  малярка  Катя - хороший товарищ  и  неплохая  комсомолка.

Корчагину  не  хотелось  обижать  дивчину,  и  он  согласился,  хоть  было и

непривычно и диковато.

     В квартире паровозного машиниста Гладыша было людно и шумно.  Взрослые,

чтобы не мешать молодежи, перешли во вторую комнату, а в большой первой и на

веранде, выходящей в маленький  садик, собралось человек пятнадцать парней и

дивчат. Когда Катюша провела Павла  через сад на веранду, там уже  шла игра,

так называемая "кормежка голубей". Посреди веранды стояли два стула спинками

друг к другу. На них, по вызову хозяйки, руководившей игрой, сели парнишка и

девушка. Хозяйка кричала:  "Кормите голубей!"  -  и сиденшие  друг  к  другу

спиной молодые люди  повертывали назад  головы,  губы  их встречались, и они

всенародно  целовались. Потом шла игра в "колечко" и  "почтальоны", и каждая

из  них обязательно сопровождалась  поцелуями,  причем в "почтальоне", чтобы

избежать общественного надзора, поцелуи переносились из освещенной веранды в

комнату,  где  на  это  время  тушился  свет.  Для  тех, кого  эти  игры  не

удовлетворяли,  на   круглом  столике,  в  углу,   лежала  стопка   карточек

"цветочного  флирта".  Соседка  Павла,  назвавшая  себя  Мурой, девушка  лет

шестнадцати, кокетничая  голубыми глазенками, протянула ему карточку и  тихо

сказала:

     - Фиалка.

     Несколько  лет  тому  назад Павел  наблюдал такие  вечера,  и  если  не

принимал  в  них  непосредственного  участия,  то все же  считал  нормальным

явлением.  Но  сейчас,  когда  он  навсегда  оторвался  от  мещанской  жизни

маленького городка, вечеринка эта показалась ему чем-то уродливым  и немного

смешным.

     Как бы то ни было, а карточка "флирта" была в его руке.

     Напротив "фиалки" он прочитал: "Вы мне очень нравитесь".

     Павел посмотрел на девушку. Она, не смущаясь, встретила этот взгляд.

     - Почему?

     Вопрос вышел тяжеловатым. Ответ Мура приготовила заранее.

     - Роза, - протянула она ему вторую карточку.

     Напротив "розы" стояло: "Вы мой  идеал".  Корчагин повернулся к девушке

и, стараясь смягчить тон, спросил:

     - Зачем ты этой чепухой занимаешься? Мура смутилась и растерялась:

     - Разве вам неприятно мое признание? - Ее губы капризно сморщились.

     Корчагин  оставил ее вопрос без ответа. Но ему хотелось узнать,  кто  с

ним разговаривает. И он задавал вопросы, на которые девушка охотно отвечала.

Через несколько минут он уже знал, что она учится в семилетке, что ее отец -

осмотрщик вагонов и что она знает его давно и хотела с ним познакомиться.

     - Как твоя фамилия? - спросил Корчагин.

     - Волынцева Мура.

     - Твой брат секретарь ячейки депо?

     - Да.

     Теперь  Корчагин  знал,  с  кем  он  имеет  дело.  Один  из активнейших

комсомольцев района, Волынцев, как видно, совсем не обращал внимания на свою

сестру, и она росла серенькой  мещаночкой.  В  последний год  стала посещать

вечеринки  у своих  подруг с поцелуями до одурения. Корчагина она  несколько

раз видела у брата.

     Сейчас Мура почувствовала, что сосед не одобряет ее поведения, и, когда

ее позвали "кормить  голубей", она, уловив кривую усмешку Корчагина, наотрез

отказалась.

     Посидели еще несколько минут.  Мура  рассказывала о себе. К ним подошла

Зеленова:

     - Принести  баян, ты сыграешь? - И, плутовато  щуря глаза, смотрела  на

Муру. - Что, познакомились?

     Павел  усадил Катюшу рядом  и, пользуясь  тем,  что  кругом смеялись  и

кричали, сказал ей:

     - Играть не буду, мы с Мурой сейчас уйдем отсюда.

     - Ого! Заело, значит? - многозначительно протянула Зеленова.

     - Да, заело. Ты  скажи, кроме нас с тобой, здесь еще комсомольцы  есть?

Или только мы с тобой в "голубятники" зашились?

     Катюша примиряюще сообщила:

     - Уже бросили чудить, сейчас потанцуем.

     Корчагин поднялся:

     - Ладно, танцуй, старуха, а мы с Волынцевой все-таки уйдем.

     Однажды вечером Борхарт зашла к Окуневу. В комнате сидел один Корчагин.

     - Ты очень занят, Павел? Хочешь, пойдем на пленум горсовета? Вдвоем нам

будет веселее идти, а возвращаться придется поздно.

     Корчагин быстро собрался. Над его кроватью висел маузер, он был слишком

тяжел.  Из стола  он  вынул браунинг  Окунева и  положил в  карман.  Оставил

записку  Окуневу. Ключ  спрятал в  условленном  месте.  В  театре  встретили

Панкратова  и  Ольгу.  Сидели  все вместе,  в  перерывах гуляли по  площади.

Заседание, как и ожидала Анна, затянулось до поздней ночи.

     - Может, пойдем ко мне спать? Поздно  уже,  а идти далеко, - предложила

Юренева.

     - Нет, мы уж с ним договорились, - отказалась Анна.

     Панкратов  и Ольга направились вниз по проспекту, а  соломенцы  пошли в

гору.

     Ночь была душная, темная.  Город  спал.  По тихим  улицам расходились в

разные стороны  участники пленума. Их шаги и  голоса  постепенно,  затихали.

Павел  и  Анна  быстро  уходили  от  центральных  улиц.  На пустом рынке  их

остановил патруль. Проверив документы,  пропустил. Пересекли бульвар и вышли

на неосвещенную, безлюдную  улицу, проложенную через пустырь. Свернули влево

и пошли по шоссе, параллельно центральным дорожным складам. Это были длинные

бетонные здания, мрачные и угрюмые. Анну невольно охватило беспокойство. Она

пытливо  всматривалась  в темноту, отрывисто и  невпопад отвечала Корчагину.

Когда подозрительная тень оказалась всего лишь телеграфным  столбом  Борхарт

рассмеялась и рассказала Корчагину о своем состоянии. Взяла его под  руку и,

прильнув плечом к его плечу, успокоилась.

     - Мне двадцать  третий  год, а неврастения,  как  у старушки. Ты можешь

принять  меня  за трусиху.  Это будет неверно.  Но сегодня у  меня  особенно

напряженное  состояние. Вот  сейчас,  когда я чувствую  тебя рядом, исчезает

тревога, и мне даже неловко за все эти опаски.

     Спокойствие Павла,  вспышки  огонька  его папиросы, на  миг  освещавшей

уголок  его  лица,  мужественный  излом  бровей  -  все это  рассеяло страх,

навеянный чернотой ночи, дикостью пустыря и слышанным  в театре рассказом  о

вчерашнем убийстве на Подоле.

     Склады остались позади, миновали мостик, переброшенный через речонку, и

пошли по привокзальному шоссе к туннельному проезду, что пролегал внизу, под

железнодорожными  путями,  соединяя   эту  часть  города  с  железнодорожным

районом.

     Вокзал  остался  далеко  в  стороне, вправо. Проезд проходил в тупик за

депо. Это были  уже свои места. Цаперху, где железнодорожные пути, искрились

разноцветные  огни на  стрелках  и  семафорах,  а у  депо  утомленно вздыхал

уходящий на ночной отдых "маневрик".

     Над входом  в  проезд  висел  на ржавом  крюке фонарь, он едва  заметно

покачивался от  ветерка, и желто-мутный  свет  его  двигался  от одной стены

туннеля к другой.

     Шагах  в десяти от входа  в туннель,  у  самого шоссе,  стоял  одинокий

домик.  Два  года  назад в него плюхнулся тяжелый снаряд и,  разворотив  его

внутренности,  превратил лицевую  половину в  развалину,  и  сейчас он  зиял

огромной дырой, словно  нищий у дороги, выставляя  напоказ  свое  убожество.

Было видно, как наверху по насыпи пробежал поезд.

     - Вот мы почти и дома, - облегченно сказала Анна.

     Павел  незаметно  попытался  освободить свою  руку. Подходя к  проезду,

невольно хотелось иметь свободной руку, взятую в плен его подругой.

     Но Анна руки не отпустила.

     Прошли мимо разрушенного домика.

     Сзади рассыпалась дробь срывающихся в беге ног.

     Корчагин рванул руку, но  Анна в ужасе прижала  ее к себе, и когда он с

силой  все же вырвал ее, было уже поздно. Шею  Павла обхватил железный зажим

пальцев, рывок в сторону -  и Павел повернут лицом к напавшему. Прямо в зубы

ткнулся  ствол  парабеллума,  рука переползла  к  горлу  и,  свернув  жгутом

гимнастерку,  вытянувшись во  всю длину,  держала его  перед дулом, медленно

описывающим дугу.

     Завороженные глаза  электрика следили  за этой  дугой с  нечеловеческим

напряжением. Смерть  заглядывала  в глаза  пятном  дула, и  не  было сил, не

хватало воли хоть  на сотую секунду оторвать глаза от  дула. Ждал удара.  Но

выстрела не было,  и  широко раскрытые  глаза увидели лицо  бандита. Большой

череп, могучая челюсть, чернота небритой бороды и усов, а  глаза под широким

козырьком кепки остались в тени.

     Край глаза Корчагина запечатлел мелово-бледное лицо Анны, которую в тот

же миг потянул  в провал  дома один из трех.  Ломая ей руки,  повалил ее  на

землю. К нему  метнулась еще одна тень, ее Корчагин видел лишь отраженной на

стене   туннеля.   Сзади,   в  провале  дома,   шла  борьба.  Анна  отчаянно

сопротивлялась,   ее  задушенный  крик   прервала  закрывшая   рот  фуражка.

Большеголового,  в  чьих  руках   был  Корчагин,  не   желавшего  оставаться

безучастным свидетелем насилия, как зверя, тянуло к добыче. Это, видимо, был

главарь, и такое распределение ролей ему не понравилось. Юноша, которого, он

держал  перед  собой,  был  совсем зеленый, по  виду  "замухрай  деповский".

Опасности этот  мальчишка не представлял никакой. "Ткнуть его в лоб шпалером

раза  два-три  как следует  и  показать  дорогу  на  пустыри -  будет  рвать

подметки, не оглядываясь до самого города". И он разжал кулак:

     - Дергай бегом... Крой, откуда пришел, а пикнешь - пуля в глотку.

     И большеголовый ткнул Корчагина в лоб стволом.

     - Дергай, - с  хрипом выдавил он и  опустил парабеллум, чтобы не пугать

пулей в спину.

     Корчагин  бросился  назад,  первые два шага боком, не выпуская  из виду

большеголового.

     Бандит  понял, что  юноша все еще боится получить пулю,  и повернулся к

дому.

     Рука Корчагина  устремилась в карман. "Лишь бы успеть, лишь бы успеть!"

Круто обернулся и, вскинув вперед вытянутую левую руку, на миг уловил концом

дула большеголового - выстрелил.

     Бандит поздно  понял  ошибку: пуля  впилась ему  в бок  раньше,  чем он

поднял руку.

     От удара его шатнуло к стене туннеля, и, глухо взвыв, цепляясь рукой за

бетон стены,  он медленно оседал на  землю.  Из провала  дома,  вниз,  в яр,

скользнула тень. Вслед ей разорвался второй выстрел. Вторая тень, изогнутая,

скачками уходила в черноту туннеля. Выстрел.  Осыпанная  пылью  раскрошенною

пулей бетона, тень метнулась в сторону и пырнула в темноту. Вслед ей  трижды

взбудоражил  ночь  браунинг.   У  стены,  извиваясь  червяком,  агонизировал

большеголовый.

     Потрясенная  ужасом  происшедшего, Анна,  поднятая  Корчагиным с земли,

смотрела на корчащегося бандита, слабо понимая свое спасение.

     Корчагин  силой  увлек  ее  в  темноту,  назад,  к  городу,  уводя   из

освещенного  круга. Они  бежали  к вокзалу.  А  у  туннеля, на  насыпи,  ужо

мелькали огоньки и тяжело охнул на путях тревожный винтовочный выстрел.

     Когда  наконец  добрались до квартиры  Анны,  где-то  на Батыевой  горе

запели петухи. Анна  прилегла  на  кровать, Корчагин сел  у стола. Он курил,

сосредоточенно наблюдая, как уплывает  вверх  серый виток дыма... Только что

он убил четвертого в своей жизни человека.

     Есть ли  вообще мужество,  проявляющееся  всегда  в  своей  совершенной

форме? Вспоминая все свои ощущения и переживания,  он  признался себе, что в

первые секунды норный глаз дула заледенил его сердце. А разве в том, что две

тени  безнаказанно ушли, виновата лишь одна  слепота  глаза и  необходимость

бить с  левой руки? Нет. На расстоянии  нескольких шагов можно было стрелять

удачнее, но  все  та  же напряженность  а поспешность,  несомненный  признак

растерянности, были этому помехой.

     Свет настольной лампы освещал его голову, и  Анна  наблюдала за ним, не

упуская  ни  одного  движения  мышц на  его лице.  Впрочем,  глаза его  были

спокойны, и о напряженности мысли говорила лишь складка на лбу.

     - О чем ты думаешь, Павел?

     Его  мысли,  вспугнутые  вопросом,  уплыли,  как  дым,  за   освещенный

полукрут, и он сказал первое, что пришло сейчас в голову:

     - Мне необходимо сходить в комендатуру. Надо обо всем этом  поставить в

известность.

     И нехотя, преодолевая усталость, поднялся.

     Она не сразу отпустила его руку-не хотелось оставаться одной. Проводила

его  до двери  и закрыла ее, лишь  когда  Корчагин, ставший  ей теперь таким

дорогим и близким, ушел в ночь.

     Приход Корчагина в комендатуру объяснил непонятное для  железнодорожной

охраны  убийство. Труп  сразу опознали - это был хорошо известный уголовному

розыску Фимка Череп, налетчик и убийца-рецидивист.

     Случай у туннеля  на другой день стал известен всем. Это обстоятельство

вызвало неожиданное столкновение между Павлом и Цветаевым.

     В разгар работы в цех  вошел Цветаев и позвал к себе Корчагина. Цветаев

вывел его в коридор  и, остановившись в глухом закоулке, волнуясь и не зная,

с чего начать, наконец выговорил:

     - Расскажи, что вчера было.

     - Ты же знаешь.

     Цветаев беспокойно шевельнул плечами.  Монтер  не  знал,  что  Цветаева

случай у туннеля коснулся острее других.  Монтер не  знал,  что этот кузнец,

вопреки своей внешней безразличности,  был неравнодушен к Борхарт. Анна не у

него  одного  вызывала чувство  симпатии,  но  у  Цветаева  это  происходило

сложнее.  Случай  у  туннеля,  о котором  он только что узнал от  Лагутиной,

оставил в его сознании мучительный,  неразрешимый вопрос.  Вопрос этот он не

мог поставить монтеру прямо, но знать ответ хотел. Краем сознания он понимал

эгоистическую  мелочность своей  тревоги, но в  разноречивой борьбе чувств в

нем на этот раз победило примитивное, звериное.

     -  Слушай, Корчагин, -  заговорил ом приглушенно. -  Разговор останется

между нами.  Я понимаю, что ты не  рассказываешь об этом, чтобы  не  терзать

Анну,  но  мне  ты можешь  довериться. Скажи,  когда  тебя бандит держал, те

изнасиловали Анну? -  В  конце фразы Цветаев  не  выдержал и  отвел глаза  в

сторону.

     Корчагин начал смутно понимать его. "Если бы Анна ему была безразлична,

Цветаев  так  бы  не  волновался.  А  если  Анна  ему дорога,  то..."  Павел

оскорбился за Анну.

     - Для чего ты спросил?

     Цветаев  заговорил  что-то  несвязное  и,  чувствуя,  что  его  поняли,

обозлился:

     -  Чего ты  увиливаешь! Я  тебя  прошу ответить, а ты  меня допрашивать

начинаешь.

     - Ты Анну любишь?

     Молчание. Затем трудно произнесенное Цветаевым:

     - Да.

     Корчагин,  едва  сдерживая гнев,  повернулся и  пошел  по  коридору, не

оглядываясь.

     Однажды вечером Окунев, смущенно потоптавшись у  кровати друга,  присел

на край и положил руку на книгу, которую читал Павел.

     -  Знаешь,  Павлуша, приходится  тебе рассказывать об  одной истории. С

одной стороны,  вроде  ерунда, а с другой -  совсем наоборот. У меня с Талей

Лагутиной получилось недоразумение. Сначала, видишь ли, она мне понравилась.

- Окунев виновато поскреб у виска, но, видя, что друг не смеется, осмелел: -

А потом  у Тали...  что-то в  этом роде. Одним словом,  я  всего  этого тебе

рассказывать  не  буду,  все видно и  без  фонаря.  Вчера мы решили попытать

счастья построить жизнь нашу  на пару. Мне  двадцать два  года, мы оба имеем

право голосовать. Я хочу создать жизнь с Талей на началах  равенства. Как ты

на это?

     Корчагин задумался.

     - Что я могу ответить,  Коля? Вы оба  мои  приятели, по  роду из одного

племени. Остальное тоже общее, а Таля  особенно дивчина хорошая... Все здесь

понятно.

     На другой  день Корчагин перенес свои  вещи к ребятам  в общежитие  при

депо, а через несколько дней у Анны был товарищеский вечер без еды и питья -

коммунистическая вечеринка в честь содружества Тали и Николая. Это был вечер

воспоминаний, чтения отрывков из  наиболее  волнующих  книг. Много и  хорошо

пели  хором.  Далеко были  слышны  боевые песни, а позже Катюша  Зеленова  и

Волынцева принесли  баян,  и рокот  густых басов и серебряный перезвон ладов

заполнили комнату. В этот вечер Павка играл на редкость  хорошо, а когда  на

диво всем пустился в пляс верзила Панкратов, Павка забылся, и гармонь, теряя

новый стиль, рванула огнем:

     Эх, улица, улица!

     Гад Деникин журится,

     Что сибирская Чека

     Разменяла Колчака...

     Играла  гармонь  о прошлом, об  огневых годах и о  сегодняшней  дружбе,

борьбе и радости. Но когда гармонь была передана Волынцеву и слесарь рявкнул

жаркое "яблочко", в стремительный пляс ударился не кто иной, как электрик. В

сумасшедшей чечетке плясал Корчагин третий и последний раз в своей жизни.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

     Рубеж  -  это два  столба. Они  стоят  друг против друга, молчаливые  и

враждебные, олицетворяя собой  два  мира. Один выстроганный и отшлифованный,

выкрашенный, как полицейская будка, в черно-белую  краску.  Наверху крепкими

гвоздями  приколочен  одноглавый  хищник. Разметав крылья, как бы обхватывая

когтями лап полосатый столб, недобро всматривается  одноглавый стервятник  в

металлический щит  напротив, изогнутый  клюв  его вытянут и  напряжен. Через

шесть шагов напротив - другой столб. Глубоко в  землю  врыт  круглый тесаный

дубовый столбище.  На столбе литой железный щит, на  нем молот  и серп.  Меж

двумя мирами пролегла пропасть, хотя  столбы врыты на ровной  земле. Перейти

эти шесть шагов нельзя человеку, не рискуя жизнью.

     Здесь граница.

     От  Черного моря на тысячи  километров до Крайнего Севера, к Ледовитому

океану,  выстроилась  неподвижная  цепь  этих  молчаливых часовых  советских

социалистических  республик с великой эмблемой  труда на  железных щитах. От

этого столба,  на котором  вбит пернатый хищник, начинаются рубежи Советской

Украины  и панской  Польши. В глубоких  местах затерялось маленькое местечко

Берездов. В десяти километрах от него, напротив  польского местечка Корец, -

граница. От местечка Славута до местечка Анаполя район Н-ского погранбата.

     Бегут  пограничные  столбы  по снежным  полям, пробираясь сквозь лесные

просеки,  сбегают в яры, выползают наверх, маячат на  холмиках и, добравшись

до реки, всматриваются с высокого берега в занесенные снегом равнины  чужого

края.

     Мороз.  Хрустит  под  валенками снег.  От  столба  с серпом  и  молотом

отделяется огромная фигура в богатырском шлеме; тяжело переступая,  движется

в  обход  своего  участка.  Рослый  красноармеец одет  в  серую  с  зелеными

петлицами шинель и валенки. Поверх  шинели накинута огромная  баранья доха с

широчайшим воротником, а голова  тепло охвачена суконным  шлемом.  На  руках

бараньи варежки. Доха длинная, до самых пят, в ней тепло даже в лютую вьюгу.

Поверх дохи на  плече - винтовка. Красноармеец, загребал дохой снег, идет по

сторожевой  тропинке, смачно вдыхая дымок махорочной закрутки. На  советской

границе, в открытом поле, часовые  стоят в километре друг  от  друга,  чтобы

глазом видно было своего соседа. На польской стороне - на километр-два.

     Навстречу  красноармейцу,   по  своей  сторожевой   тропинке,  движется

польский жолнер. Он одет в грубые солдатские  ботинки, в серо-зеленый мундир

и брюки, а поверх  черная шинель с двумя рядами блестящих пуговиц. На голове

фуражка-конфедератка. На фуражке  белый орел, на  суконных погонах  орлы,  в

петлицах  на  воротнике орлы, но от этого  солдату не теплее. Суровый  мороз

прошиб его до костей. Он трет одеревенелые уши, на ходу постукивает каблуком

о каблук, а  руки в тонких перчатках закоченели. Ни на  одну минуту поляк не

может остановиться:  мороз  тотчас же сковывает  его суставы,  и солдат  нее

время  движется,  иногда  пускаясь  в  рысь.  Часовые   поравнялись,   поляк

повернулся и пошел параллельно красноармейцу.

     Разговаривать на границе нельзя,  но когда  кругом  пустынно и лишь  за

километр впереди  человеческие  фигуры - кто узнает, идут ли эти двое  молча

или нарушают международные законы.

     Поляк кочет курить, по спички  забыты в казарме, а  ветерок, как назло,

доносит с советской стороны  соблазнительный  запах махорки. Поляк  перестал

тереть  отмороженное  ухо  и  оглянулся  назад:  бывает,  конный  разъезд  с

вахмистром, а то и с паном поручиком, шныряя по границе, неожиданно вынырнет

из-за бугра,  проверяя  посты. Но  пусто  вокруг.  Ослепительно  сверкает на

солнце снег. В небе - ми одной снежинки

     - Товарищу, дай пшепалиць, - первым  нарушает святость закона  поляк и,

закинув свою многозарядную французскую винтовку со штыком-саблей за спину, с

трудом  вытаскивает  озябшими  пальцами  из  кармана  шинели  пачку  дешевых

сигарет.

     Красноармеец слышит просьбу поляка, по полевой устав пограничной службы

запрещает бойцу  вступать в переговоры с  кем-нибудь  из  зарубежников, да к

тому же он не вполне понял то, что сказал солдат. И он продолжает свой путь,

твердо ставя ногу в теплых и мягких валенках на скрипучий снег.

     - Товарищ большевик, дай прикурить, брось коробку спичек, - на этот раз

уже по-русски говорит поляк.

     Красноармеец всматривается  в  своего  соседа.  "Видать,  мороз  "пана"

пронял до печенки. Хоть  и буржуйский  солдатишка, а  жизня  у него дырявая.

Выгнали  на такой  мороз в одной шинелишке, вот  и прыгает, как заяц,  а без

курева  так   совсем  никуды".  И  красноармеец,  не  оборачиваясь,  бросает

спичечную коробку. Солдат ловит  ее на лету и, часто  ломая спички,  наконец

закуривает.  Коробка  таким  же  путем  опять  переходит  границу,  и  тогда

красноармеец нечаянно нарушает закон:

     - Оставь у себя, у меня есть. Но из-за границы доносится:

     - Нет,  спасибо, мне за  эту пачку  в тюрьме два года отсидеть пришлось

бы.

     Красноармеец  смотрит  на коробку.  На  ней аэроплан. Вместо пропеллера

мощный кулак и написано "Ультиматум".

     "Да, действительно, для них неподходяще".

     Солдат  все продолжает идти  в  одну с ним сторону. Ему одному скучно в

безлюдном поле.

     Ритмично  скрипят седла, рысь коней  успокаивающе  равномерна. На морде

вороного,  жеребца, вокруг ноздрей,  на  волосах  морозный  иной,  лошадиное

дыхание белым паром тает в воздухе. Пегая кобыла под комбатом красиво ставит

ногу, балует  поводом, изгибая  дугой тонкую шею. На обоих  всадниках серые,

перетянутые  портупеями шинели, на  рукавах  по  три красных квадрата,  но у

комбата Гаврилова петлицы зеленые, а  у его спутника -  красные. Гаврилов  -

пограничник. Это его  батальон  протянул свои посты на семьдесят километров,

он  здесь  "хозяин".  Его спутник - гость  из  Берездова,  военный  комиссар

батальона ВВО Корчагин.

     Ночью  падал снег. Сейчас он  лежит,  пушистый и мягкий, не тронутый ни

копытом,  ни человеческой ногой. Всадники выехали из перелеска и зарысили по

полю. Шагах в сорока в стороне опять два столба.

     - Тпру-у!

     Гаврилов  туго натягивает повод. Корчагин заворачивает  вороного, чтобы

узнать   причину   остановки.   Гаврилов  свесился  с  седла  к  внимательно

рассматривает  странную  цепочку  следов  на  снегу,  словно  кто-то  провел

зубчатым  колесиком.  Здесь  прошел  хитрый  зверек,  ставя  ногу  в  ногу и

запутывая свой  след замысловатыми петлями. Трудно было  попять, откуда  шел

след, но не звериный след  заставил  комбата  остановиться.  В двух шагах от

цепочки запорошенные  снегом  другие  следы. Здесь  прошел  человек.  Он  не

запутывал свой  след, а  шел прямо  к  лесу,  и след показывал  отчетливо  -

человек  шел  из  Полыни.  Комбат  трогает  лошадь, и  след приводит  его  к

сторожевой тропинке.  На десяток  шагов на  польской стороне виден отпечаток

ног.

     - Ночью  кто-то перешел границу, - пробурчал комбат.  - Опять в третьем

взводе прохлопали, а в утренней сводке ничего  нет. Черти! - Усы Гаврилова с

сединкой, а иней от теплого дыхания засеребрил их, и они сурово  нависли над

губой.

     Навстречу  всадникам  движутся две  фигуры. Одна  маленькая, черная, со

вспыхивающим на солнце лезвием французского штыка, другая огромная, в желтой

бараньей  дохе.  Пегая кобыла, чувствуя  шенкеля,  забирает ход, и  всадники

быстро  сближаются с  идущим  навстречу. Красноармеец  поправляет ремень  на

плече и сплевывает на снег докуренную цигарку.

     - Здравствуйте, товарищ! Как у вас здесь, на участке? - И комбат, почти

не сгибаясь, так как красноармеец рослый, подает ему руку. Богатырь поспешно

сдергивает с руки, варежку. Комбат здоровается с постовым.

     Поляк  издали  наблюдает.  Два  красных  офицера  (а  три  квадрата   у

большевиков  - это чин майора) здороваются с солдатом, как близкие приятели.

На  миг  представляет  себе,  как  бы  это  он  подал  руку  своему   майору

Закржевскому, и от этой нелепой мысли невольно оглядывается.

     - Только что принял пост, товарищ комбат, - отрапортовал красноармеец.

     - След вон там видели?

     - Нет, не видел еще.

     - Кто стоял ночью от двух до шести?

     - Суротенко, товарищ комбат.

     - Ну, ладно, глядите же в оба.

     И, уже собираясь отъезжать, сурово предупредил:

     - Поменьше с этими прохаживаться.

     Когда кони шли  рысью по широкой дороге, что протянулась между границей

и местечком Берездовом. комбат рассказывал:

     - На границе глаз нужен. Чуть  проспишь, горько пожалеешь. Служба у нас

бессонная. Днем  границу проскочить не  так-то  легко, зато  ночью держи ухо

востро.  Вот,  судите сами, товарищ Корчагин.  На  моем  участке четыре села

пополам разрезаны. Здесь  очень трудно. Как цепь ни  расставляй, а на каждой

свадьбе или празднике из-за кордона вся родня присутствует. Еще бы не пройти

-  двадцать шагов  хата  от  хаты,  а  речонку  курица  пешком перейдет.  Не

обходится  и  без контрабанды. Правда, все это  мелочь  - принесет баба пару

бутылок   зубровки  польской  сорокаградусной.   Но   зато  немало   крупных

контрабандистов,  где  орудуют  люди с большими  деньгами. А ты знаешь,  что

поляки делают? Во всех пограничных селах открыли универсальные магазины: что

хочешь, то и купишь. Конечно, это сделано не для своих нищих крестьян

     Корчагин  с  интересом  слушал комбата.  Пограничная  жизнь  похожа  на

беспрерывную разведку.

     -  Скажите,  товарищ  Гаврилов, одной  ли перевозкой  контрабанды  дело

ограничивается?

     Комбат ответил угрюмо:

     - Вот то-то и оно-то!..

     Маленькое  местечко   Берездов.  Глухой  провинциальный  угол,   бывшая

еврейская черта оседлости.  Две-три  сотни домишек, бестолково расставленных

где попало. Огромная базарная площадь, посреди площади два десятка лавчонок.

Площадь   грязная,  навозная.  Опоясывали  местечко  крестьянские  дворы.  В

еврейском центре по дороге  к бойне  старая  синагога. Унынием веет от этого

ветхого здания. Правда, жаловаться на пустоту по субботам синагога не может,

но  это уж не то, что  было раньше, и жизнь у раввина совсем не такая, какую

бы  он хотел. Что-то, видно, очень плохое  случилось в девятьсот семнадцатом

году,  раз даже здесь,  в таком захолустье, молодежь  смотрит на раввина без

должного  уважения.  Правда,  старики  еще  не  едят  трефного,  по  сколько

мальчишек едят проклятую богом колбасу свиную! Тьфу, паскудно даже подумать!

Реббе  Борух в  сердцах  пинает ногой  хозяйскую свинью,  старательно роющую

навозную кучу в поисках съедобного. Да, он - раввин - не совсем доволен тем,

что  Берездов  стал  районным  центром.  Понаехало черт  знает  откуда  этих

коммунистов, и все крутят и крутят, и с каждым днем все новая  неприятность.

Вчера он, реббе, увидел на воротах поповской усадьбы новую вывеску:

     Берездовский районный комитет

     Коммунистического союза молодежи Украины.

     Ожидать чего-нибудь хорошего от этой вывески  нельзя. Охваченный своими

мыслями,   раввин  не  заметил,  как  наткнулся   на  небольшое  объявление,

наклеенное на дверях его синагоги:

     Сегодня  в клубе  созывается открытое  собрание трудящейся  молодежи. С

докладом  выступают пред. исполнительного комитета Лисицын  и врид секретаря

райкома  товарищ  Корчагин. После  собрания  будет  устроен  концерт  силами

учащихся девятилетки.

     Раввин бешено сорвал листок с двери.

     "Вот оно, начинается!"

     С  двух сторон охватывает местечковую  церквушку большой сад  поповской

усадьбы, а в  саду старинной кладки просторный дом. Затхлая, скучная пустота

комнат, в которых  жили  поп  с  попадьей,  такие  же,  как и дом, старые  и

скучные, давно  надоевшие друг другу.  Сразу же  исчезла скука, когда  в дом

вошли  новые  хозяева. В  большом  зале,  где благочестивые хозяева  лишь  в

престольные праздники принимали гостей, теперь всегда  людно. Поповский  дом

стал партийным комитетом Берездова.  На двери маленькой комнатки, направо от

парадного  хода, мелом  написано:  "Райкомсомол".  Здесь  часть  своего  дня

проводил Корчагин,  исполнявший  по  совместительству  с работой военкомбата

второго батальона всеобщего военного обучения и обязанности секретаря только

что созданного райкома комсомола.

     Восемь месяцев  прошло  с того дня, когда  проводили  они  товарищеский

вечер  у Анны.  А кажется,  что это  было так недавно. Корчагин отложил гору

бумаг в сторону и, откинувшись на спинку кресла, задумался...

     Тихо в  доме.  Поздняя ночь, партком опустел. Не давно  последним  ушел

Трофимов,  секретарь  райкома  партии,  и сейчас Корчагин в доме  один. Окно

заткано причудливыми  узорами  мороза. Керосиновая  лампа  на  столе;  жарко

натоплена печь. Корчагин вспоминает недавнее. В августе послал его коллектив

мастерских как молодежного организатора с ремонтным поездом в Екатеринослав.

И  до  глубокой осени полтораста  человек двигались  от станции  к  станции,

разгружая  их от наследия  войны  и  разрухи, от горелых и разбитых вагонов.

Прошел их  путь от  Санельникова до  Полог. Здесь,  в бывшем царстве бандита

Махно, на каждом шагу следы  разрушения и истребления. В  Гуляй-Поле  неделю

восстанавливали каменное  здание  водокачки,  нашивали  железные заплаты  на

развороченные динамитом бока  водяной цистерны. Не знал электрик искусства и

тяжести слесарного труда, но не одну  тысячу ржавых гаек завинтили его руки,

вооруженные ключом.

     Глубокой осенью подошел поезд к родным мастерским. Цехи приняли обратно

в свои корпуса сто пятьдесят пар рук...

     Чаще стали видеть электрика у Анны. Сгладилась складка на лбу, и не раз

слышался его заразительный смех. Опять братва мазутная слушала в кружках его

повести  о  давно  минувших  годах  борьбы.  О попытках  мятежной,  рабской,

сермяжной Руси  свалить коронованное  чудовище. О  бунтах  Стеньки Разина  и

Пугачева.

     Одним вечером, когда у  Анны собралось много  молодого  люда,  электрик

неожиданно избавился от одного старого нездорового наследства. Он, привыкший

к табаку почти с детских лет, сказал жестко и бесповоротно:

     - Я больше не курю.

     Это  произошло  неожиданно.  Кто-то  завязал спор о том,  что  привычка

сильнее человека, как пример привел куренье. Голоса разделились. Электрик не

вмешивался  в  спор, но его втянула  Таля, заставила говорить. Он сказал то,

что думал:

     - Человек  управляет привычкой,  а  не наоборот. Иначе  до чего  же  мы

договоримся?

     Цветаев из угла крикнул:

     - Слово со звоном! Это  Корчагин любит.  А вот если этот форс по шапке,

то что же получается? Сам-то  он курит? Курит. Знает, что куренье ни к чему?

Знает.  А  вот  бросить  -  гайка  слаба.  Недавно  он  в кружках  "культуру

насаждал". - И,  меняя тон, Цветаев спросил с холодной насмешкой: - Пусть-ка

он  ответит нам, как у него с матом? Кто  Павку  знает, тот скажет: матерщит

редко, да метко. Проповедь читать легче, чем быть святым.

     Наступило молчание. Резкость  тона Цветаева неприятно подействовала  на

всех. Электрик ответил не сразу. Медленно вынул изо рта папироску, скомкал и

негромко сказал:

     - Я больше не курю.

     Помолчав, добавил:

     -  Это  я для себя и немного  для Димки. Грош цена тому,  кто не сможет

сломить дурной  привычки.  За  мной  остается  ругань. Я, братва, не  совсем

поборол этот позор,  но даже Димка  признается,  что редко слышит мою брань.

Слову легче  сорваться,  чем  закурить папиросу, вот почему не скажу сейчас,

что и с тем покончил. Но я все-таки и ругань угроблю.

     Перед  самой зимой запрудили реку дровяные сплавы, разбивало их осенним

разливом, и гибло  топливо, уносилось вниз по реке. Соломенка  опять послала

свои коллективы, чтобы спасти лесные богатства.

     Нежелание отстать от коллектива заставило Корчагина скрыть от товарищей

жестокую  простуду, и когда через  неделю  на берегах пристани выросли  горы

штабелей  дров,  студеная  вода  и  осенняя  промозглость  разбудили  врага,

дремавшего  в крови, - и Корчагин запылал в  жару.  Две  недели  жег  острый

ревматизм его  тело, а  когда вернулся  из больницы, у тисков  мог работать,

лишь сидя "верхом".  Мастер  только  головой качал.  А через несколько  дней

беспристрастная комиссия признала его нетрудоспособным,  и он получил расчет

и право на пенсию, от которой гневно отказался.

     С  тяжелым  сердцем  покинул  он  свои мастерские.  Опираясь  на палку,

передвигался медленно  и  с мучительной болью. Писала не  раз  мать, просила

навестить, и сейчас  он вспомнил о своей старушке, о ее  словах на прощанье:

"Вижу вас, лишь когда покалечитесь".

     В губкоме получил свернутые в трубочку два личных дела: комсомольское и

партийное,  и,  почти ни с кем не прощаясь, чтобы не разжигать горя, уехал к

матери.  Дне недели старушка парила и натирала ему  распухшие ноги, и  через

месяц он  уже ходил  без палки, а  в груди  билась радость, и сумерки  опять

перешли  в рассвет.  Поезд доставил его в губернский центр. Через  три дня в

орготделе  ему  вручили документ, по которому он направлялся в  губвоенкомат

для использования политработником и формировании военобуча.

     А еще через неделю он приехал  сюда, в  занесенное снегом местечко, как

военкомбат-2.  В  окружном  комитете  комсомола   получил   задание  собрать

разрозненных  комсомольцев и создать в  новом  районе  организацию. Вот  как

поворачивалась жизнь.

     На дворе  знойно.  В раскрытое  окно кабинета предисполкома заглядывает

ветка  вишни.  Солнце  зажигает  золоченый  крест на  готической  колокольне

костела, что стоит через  дорогу, напротив исполкома. В  садике  перед окном

проворно  ищут  корм  нежно-пушистые,  зеленые,  как  окружающая  их  трава,

крошечные гусята исполкомовской сторожихи.

     Предисполкома  дочитывал  только  что  полученную  депешу. По  его лицу

пробежала тень. Большая узловатая рука заползла в пышную вьющуюся шевелюру и

застряла там.

     Николаю  Николаевичу  Лисицыну,  председателю Берездовского  исполкома,

всего лишь  двадцать  четыре года,  но  никто из его сотрудников и партийных

работников  этого не знает. Он, большой и сильный человек,  суровый и подчас

грозный,  выглядит  тридцатипятилетним.   Крепкое   тело,  большая   голова,

посаженная   на  могучую  шею,  карие,  с  холодком,  проницательные  глаза,

энергичная, резкая линия  подбородка.  Синие  рейтузы, серый  видавший  виды

френч, на левом грудном кармане орден Красного Знамени.

     До Октября  Лисицын "командовал" токарным станком на Тульском оружейном

заводе, где его дед, отец и он почти с детских лет резали и точили железо.

     А с той осенней  ночи, когда впервые схватил в руки  оружие, которое до

этого лишь делал, попал Коля Лисицын в буран. Бросали его революция и партия

из одного пожара в другой. От красноармейца до боевого командира и комиссара

полка прошел свой славный путь тульский оружейник.

     Отошли в прошлое пожары  и  орудийный грохот.  Сейчас  Николай  Лисицын

здесь,  в  пограничном  районе.  Жизнь  течет  мирно.  До  глубокого  вечера

просиживает  он над урожайными сводками,  а вот эта депеша на миг воскрешает

недавнее. Скупым телеграфным языком предупреждает депеша:

     "Совершенно секретно. Берездовскому  предисполкома Лисицыну. На границе

замечается   оживленная   переброска   поляками   крупной   банды,   могущей

терроризировать   погранрайоны.  Примите  меры   осторожности.  Предлагается

ценности финотдела переслать в округ, не задерживая у себя налоговых сумм".

     Из окна кабинета Лисицыну  виден каждый, кто входит  в РИК.  На крыльце

Корчагин. Через минуту стук в дверь,

     - Садись, потолкуем. - И Лисицын пожимает руку Корчагину.

     Целый  час  предисполкома  не принимал никого. Когда Корчагин  вышел из

кабинета, был уже  полдень. Из  сада  выбежала маленькая сестренка  Лисицына

Нюра.  Павел звал ее Анюткой. Застенчивая и  не по летам серьезная,  девочка

всегда при встрече  с Корчагиным приветливо улыбалась, и сейчас она неловко,

по-детски, поздоровалась, откидывая со лба прядку стриженых волос.

     - У Коли никого нет? Его Мария Михайловна давно ждет к обеду, - сказала

Нюра.

     - Иди, Анютка, он один.

     На  другой  день, еще далеко до  рассвета,  к  исполкому подъехали  три

запряженные  сытыми конями подводы.  Люди на  них тихо  переговаривались. Из

финотдела вынесли  несколько запечатанных  мешков,  погрузили на  подводы, и

через несколько минут по шоссе загрохотали колеса. Подводы окружал отряд под

командой  Корчагина. Сорок  километров до окружного центра (из  них двадцать

пять лесом) пройдены благополучно: ценности перешли в сейфы окрфинотдела.

     А  через  несколько  дней  со  стороны  границы  в  Берездов  прискакал

кавалерист.  Всадника  и  взмыленную  лошадь провожали  недоуменные  взгляды

местечковых ротозеев.

     У  ворот исполкома кавалерист тюком  свалился  на землю и,  поддерживая

рукой саблю, загремел по ступенькам тяжелыми сапожищами. Лисицын, нахмурясь,

принял  от  него пакет, распечатал и на конверте написал расписку. Не  давая

коню передохнуть, пограничник вскочил в седло и, сразу  же забирая в карьер,

поскакал обратно.

     Никто  не  знал  содержания  пакета,  кроме  предисполкома, только  что

прочитавшего его. Но у местечковых обывателей какой-то собачий нюх.  Из трех

мелких  торговцев  здесь  два  обязательно  мелкие  контрабандисты,  и  этот

промысел вырабатывает  в них какую-то  инстинктивную  способность  угадывать

опасность.

     По тротуару к штабу батальона ВВО быстро прошли  два человека. Один  из

них  Корчагин.  Этого  обыватели  знают:  он  всегда  вооружен. Но  то,  что

секретарь парткома Трофимов в портупее с наганом, - это уже плохо.

     Через несколько  минут  из штаба выбежали полтора  десятка  человек  и,

поддерживая винтовки с примкнутыми  штыками, бегом бросились к мельнице, что

стояла на  перекрестке.  Остальные  коммунисты  и комсомольцы  вооружались в

парткоме.  Проскакал  верхом  в  кубанке  и  с  неизменным  маузером на боку

предисполкома.  Ясно - творилось что-то неладное, и большая площадь и глухие

переулки словно вымерли  -  ни  одной живой  души.  В  один  миг  на  дверях

маленьких  лавчонок появились  огромные  средневековые  замки,  захлопнулись

ставни. И  только бесстрашные  куры да  разморенные жарой свиньи старательно

сортировали содержимое куч.

     На околице  в садах  залегла  застава. Отсюда  начинаются поля и далеко

видна прямая линия дороги.

     Сводка, полученная Лисицыным, была немногословна.

     "Сегодня ночью  в районе Поддубец с  боем прорвалась  через границу  на

советскую территорию конная банда, приблизительно сто сабель при двух ручных

пулеметах.  Примите   меры.  След   банды  теряется  в   Славутских   лесах.

Предупреждаю, днем через Берездов  в погоне за бандой пройдет сотня  красных

казаков. Не спутайте. Комбат отдельного пограничного

     Гаврилов".

     Уже  через  час  по дороге к местечку показался конный,  а  в километре

позади  конная  группа.  Корчагин  пристально  всматривался  вперед.  Конник

подъезжал  осторожно,  но  заставы в  садах  не  заметил.  Это  был  молодой

красноармеец из  седьмого  полка красного казачества.  Разведка была  ему  в

новинку, и, когда  его внезапно окружили высыпавшие из садов на дорогу люди,

он,  увидав на гимнастерках  значки КИМ, смущенно  улыбнулся. После коротких

переговоров он повернул лошадь и поскакал к идущей на  рысях  сотне. Застава

пропустила красных казаков и вновь залегла в садах.

     Прошло  несколько  тревожных  дней. Лисицын  получил сводку,  в которой

говорилось,  что  бандитам  не  удалось  развернуть  диверсионные  действия,

преследуемая красной кавалерией банда вынуждена была спешно ретироваться  за

кордон.

     Крошечная группа большевиков  -  девятнадцать человек - во  всем районе

напряженно  работала  над  советским  строительством.  Молодой,  только  что

организованный  район  требовал  создания  всего  заново.  Близость  границы

держала всех в неусыпной бдительности.

     Перевыборы   Советов,  борьба   с  бандитами,  культработа,   борьба  с

контрабандой,  военно-партийная  и  комсомольская  работа  -  вот  круг,  по

которому  мчалась  от  зари  до глубокой  ночи  жизнь  Лисицына,  Трофимова,

Корчагина и немногочисленного собранного ими актива.

     С лошади - к  письменному столу,  от стола - на  площадь, где маршируют

обучаемые взводы молодняка, клуб, школа, два-три заседания, а ночь - лошадь,

маузер  у бедра и резкое: "Стой, кто идет?", стук колес  убегающей подводы с

закордонным   товаром,   -   из   этого   складывались  дни  и  многие  ночи

военкомбата-2.

     Райком Берездова  -  это Корчагин,  Лида  Полевых, узкоглазая волжанка,

завженотделом, и Развалихин Женька - высокий, смазливый, недавний гимназист,

"молодой, да ранний", любитель опасный приключений,  знаток Шерлока Холмса и

Луи Буссенара.  Работал Развалихин  управделами райкомпартии,  месяца четыре

назад  вступил  в   комсомол,  но  держался   среди   комсомольцев   "старым

большевиком".  Некого  было  послать  в  Берездов,  и после долгих  раздумий

окружком послал Развалихина "политпросветом".

     Солнце подобралось к зениту. Зной проникал в  самые сокровенные уголки,

все живое укрылось  под  крыши, и даже псы заползли под амбары и лежали там,

разморенные жарой, ленивые и сонные. Казалось, деревню покинуло все живое, и

лишь в луже у колодца блаженно похрюкивала зарывшаяся в грязь свинья.

     Корчагин отвязал  коня и, закусив от  боли в колене губу, сел  в седло.

Учительница стояла на ступеньках школы, защищая ладонью глаза от солнца.

     - До новой встречи, товарищ военком. - Улыбнулась.

     Конь нетерпеливо топнул ногой и, выгибая шею, потянул поводья.

     -  До  свиданья, товарищ Ракитина.  Итак, решено:  завтра  вы проводите

первый урок.

     Конь, чувствуя  отпущенный повод, сразу  забирает в рысь. Тут  до слуха

Корчагина донеслись  дикие вопли.  Так  кричат  женщины  на  пожаре  в селе.

Жестокая  узда круто  повернула коня,  и  военком  увидел, что  от  околицы,

задыхаясь,  бежит  молодая  крестьянка.  Выйдя  на  середину улицы, Ракитина

остановила  ее.  На порогах  соседних  хат появились люди, больше  старики и

старухи. Крепкий люд весь в поле.

     - Ой, люди добрые, что там делается! Ой, не можу, не можу!

     Когда  Корчагин подскакал к  ним,  со  всех сторон  уже сбегались люди.

Женщину осаждали,  рвали  за  рукава  белой  сорочки,  засыпали  испуганными

вопросами,  но  из бессвязных  ее  слов ничего нельзя  было  понять. "Убили!

Режутся  насмерть!"  - только  вскрикивала она. Какой-то дед с всклокоченной

бородой, придерживая рукой полотняные штаны, нелепо подскакивая,  наседал на

молодуху:

     -  Не  кричи,  як  самашечая! Игде  бьют?  За  што бьют?  Да  перестань

верещать! Тьфу, черт!

     - Наше село с поддубцами бьется... за межи! Поддубецкие наших  насмерть

бьют!

     Все  поняли  беду.  На улице  поднялся женский  вой, яростно  закричали

старики. И  по  селу  побежало,  закружило  по дворам  призывно, как  набат:

"Поддубецкие за  межи наших косами  засекают!"  На улицы из  хат выскакивали

все, кто  мог ходить, и, вооружившись  вилами,  топорами или просто колом из

плетня,  бежали за  околицу  к полям, где в  кровавом побоище разрешали свою

ежегодную тяжбу о межах два села.

     Корчагин   так  ударил   коня,   что   тот  сразу   перешел   в  галоп.

Подхлестываемый  криком  седока,  обгоняя  бегущих,  норовой рванулся вперед

стремительными  бросками. Плотно притянув  к  голове уши и  высоко вскидывая

ноги, он  все  убыстрял  ход.  На бугре ветряк,  словно  преграждая  дорогу,

раздвинул в стороны свои руки - крылья. От ветряка вправо, в низине, у реки,

- луга. Влево, насколько хватал глаз, то вздымаясь буграми, то спадая в яры,

раскинулось  ржаное поле.  Пробегал  ветер  по  спелой ржи, словно гладил ее

рукой. Ярко рдели  маки у  дороги. Было здесь тихо и нестерпимо жарко.  Лишь

издали, снизу, оттуда,  где  серебристой змейкой пригрелась  на солнце река,

долетали крики.

     Вниз,  к лугам, конь шел страшным аллюром. "Зацепится ногой - и  ему  и

мне могила", - мелькнуло в голове Павла. Но нельзя уже было остановить коня,

и, пригнувшись к его шее, Павел слушал, как в ушах свистел ветер.

     На луг  вынесся,  как шальной.  С тупой,  звериной яростью бились здесь

люди. Несколько человек лежало на земле, обливаясь кровью.

     Конь  грудью сбил  наземь  какого-то  бородача,  бежавшего  с  обломком

держака косы за молодым, с разбитым в кровь лицом парнем. Загорелый, крепкий

крестьянин месил  поверженного  на  земле  противника  тяжелыми  сапожищами,

старательно норовя поддать "под душу".

     Корчагин налетел на людскую кучу всей тяжестью коня, разбросал в разные

стороны  дерущихся. Не  давая опомниться, бешено крутил  коня, наезжал им на

озверелых людей и, чувствуя, что  разнять это кровавое людское  месиво можно

только такой же дикостью и страхом, закричал бешено:

     - Разойдись, гадье! Перестреляю, бандитские души!

     И, вырывая  из  кобуры  маузер, полыхнул  поверх  чьего-то  искаженного

злобой лица. Бросок коня-выстрел. Кое-кто, кидая  косы, повернул назад. Так,

остервенело  скача  на коне  по лугу,  не  давая замолчать  маузеру, военком

достиг  цели.  Люди  бросились  от  луга  в  разные  стороны,  скрываясь  от

ответственности и  от  этого невесть  откуда  взявшегося, страшного  в своей

ярости человека с "холерской машинкой", которая стреляет без конца.

     Вскоре наехал в Поддубцы районный суд. Долго бился нарсудья, допрашивая

свидетелей, но  так  и не  обнаружил зачинщиков.  От  побоища никто не умер,

раненые   выжили.  Упорно,  с   большевистским   терпением  старался   судья

растолковать   хмуро   стоявшим  перед  ним   крестьянам   всю   дикость   и

недопустимость учиненного ими побоища.

     - Межи виноваты, товарищ судья, спутались наши межи! Через то и  бьемся

каждый год.

     Кой-кому ответить все же пришлось.

     А  через неделю  по  сенокосу  ходила  комиссия,  вбивала  столбики  на

раздорных  местах.  Старик  землемер,  обливаясь потом, измученный  жарой  и

долгой ходьбой, сматывая рулетку, говорил Корчагину:

     -  Тридцатый год землемерничаю, и везде и всюду межа - причина раздора.

Посмотрите на линию раздела лугов, это  же что-то  невероятное! Пьяный и тот

ровнее ходит. А на  полях-то что? Полоска шириной  три шага, одна на  другую

залезает,  их  разделить - с  ума  можно  сойти.  И все  это  с каждым годом

дробится  и  дробится. Отделился  сын от  отца  - полоска  наполовину. Я вас

уверяю, что еще через двадцать лет поля будут сплошными межами и сеять негде

будет. Ведь и сейчас  под межами десять  процентов  земли  гуляет.  Корчагин

улыбнулся:

     -  Через  двадцать  лет  у  нас  ни  одной  межи не  останется, товарищ

землемер.

     Старик снисходительно посмотрел на своего собеседника:

     - Это вы  о  коммунистическом обществе говорите? Ну,  знаете,  это  еще

где-то в далеком будущем.

     - А про Будановский колхоз вы знаете?

     - А, вы вот о чем!

     - Да!

     - В Будановке я был... Но все же это исключение, товарищ Корчагин.

     Комиссия  мерила.  Два  парня  вбивали  колышки.  А по  обеим  сторонам

сенокоса стояли крестьяне  и зорко наблюдали за тем, чтобы колышки вбивались

на  месте   прежней  межи,  едва  заметной  по  торчащим  кое-где  из  травы

полусгнившим палкам.

     Хлестнув кнутовищем ледащего коренника, возница повернулся к седокам и,

охотливый на слова, рассказывал:

     - Кто  его  знает, як эти комсомолы у нас  развелись.  Допрежь этого не

было. А  почалось  все, надо полагать,  от учительши,  фамилия ей  Ракитина,

может, знаете? Молодая  еще бабенка, а можно  сказать -  вредная. Она  баб в

селе  всех  бунтует,  насобирает  их  да и  крутит  карусели, от этого  одно

беспокойство выходит. Хрястнешь под горячую руку бабу по  морде, - без этого

нельзя, раньше,  бывало, утрется да смолчит, а нынче их хоть не трогай, а то

крику  не  оберешься.  Тут и  про народный  суд услыхать  можешь,  а которая

помоложе  - та и про развод скажет  и про  все  законы тебе  вычитает. А моя

Ганка, до чего уж баба сроду тихая,  так теперь  делегаткой просунулась. Это

вроде за старшую, что ли, над бабами. И ходят к ней со  всего села. Я сперва

хотел было Ганку вожжами погладить,  а  потом плюнул. Ну их к черту!  Пускай

колгочут. Баба она у меня справная и что до хозяйства и так вообще.

     Возница почесал  волосатую грудь, видную в  разрез полотняной рубахи, и

для  порядка  хлестнул  коренника  под брюхо. На повозке ехали  Развалихин и

Лида. В  Поддубцах каждый из  них имел  дело. Лида хотела провести совещание

делегаток, а Развалихин поехал налаживать работу в ячейке.

     -  А  разве  вам  комсомольцы  не нравятся?  - шутливо спросила  Лида у

возницы.

     Тот пощипал бородку и не спеша ответил:

     - Нет, чего ж... По молодости побаловать можно. Спектакль  развести али

что  иное,  я  сам  люблю  на  комедию  посмотреть, ежели  что  стоящее.  Мы

спервоначала  думали, озорничать станут ребята, ан оно  наоборот  вышло.  От

людей слыхали,  что насчет пьянки, хулиганства и прочего у  них  строго. Они

больше до обученья. Только вот до бога цепляются и все подбивают церковь под

клуб  забрать. Это  уж  зря, старики  за это косятся и  на комсомольцев  зуб

имеют. А так - что ж? Непорядок у них вот в чем: к себе принимают  самую что

ни на  есть  голытьбу,  которые  в  батраках иль  с  хозяйством  завалюшные.

Хозяйских сынков не пускают.

     Подвода спустилась с пригорка и подкатила к школе.

     Сторожиха  постелила приезжим у себя, а  сама пошла спать  на  сеновал.

Лида и Развалихин  только что пришли с затянувшегося собрания. В избе темно.

Сбросив ботинки, Лида забралась на  кровать и сразу же заснула. Ее разбудило

грубое и не оставляющее  никаких  сомнений  в  своих целях прикосновение рук

Развалихина.

     - Ты чего?

     -  Тише,  Лидка, что  ты  орешь? Мне одному,  понимаешь, скучно так вот

лежать, ну его к черту! Неужели ты не находишь ничего более интересного, как

дрыхнуть?

     -  Убери руки и пошел сейчас же с моей кровати к черту! - Лида толкнула

его. Сальную улыбку  Развалихина  она  и раньше не переносила.  Сейчас Лидии

хочется  сказать  Развалихину  что-то  оскорбительное и  насмешливое, но  ее

одолевает сон, и она закрывает глаза.

     -  Чего ты  ломаешься? Подумаешь,  какое  интеллигентное  поведение. Вы

случайно не из института  благородных девиц? Что же ты думаешь, я так тебе и

поверил?  Не  валяй  дурочки.  Если  ты  человек  сознательный,  то  сначала

удовлетвори мою потребность, а потом спи, сколько тебе вздумается.

     Считая  излишним тратить слова, он опять  пересел с лавки  на кровать и

хозяйски-требовательно положил свою руку на плечо Лиды.

     - Пошел к черту! - сразу проснувшись, говорит  она.  - Честное слово, я

завтра расскажу Корчагину.

     Развалихин схватил ее за руку и зашептал раздраженно:

     - Плевать я хотел на твоего Корчагина, а ты не брыкайся, а то все равно

возьму.

     Между ним  и  Лидой произошла короткая борьба,  и звонко  в тишине избы

звучит  пощечина -  одна,  другая... Развалихин  отлетает в сторону. Лида  в

темноте наугад бежит к двери и, толкнув ее, выбегает на двор. Там она стоит,

залитая лунным светом, вне себя от негодования.

     - Иди в дом, дура! - злобно крикнул Развалихин.

     Он  выносит свою,  постель под навес и  остается  ночевать на дворе.  А

Лида, закрывши на щеколду дверь, свертывается калачиком на кровати.

     Утром,  когда  возвращались домой,  Женька сидел  в  повозке  рядом  со

стариком возницей и курил папироску за папироской.

     "А ведь эта недотрога и  в самом деле может натрепаться Корчагину.  Вот

еще кукла квашеная! Хоть бы с виду красавица, а то одно недоразумение.  Надо

с ней помириться, может буза получиться. Корчагин и так косится на меня".

     Развалихин пересел  к  Лиде, Он  притворился смущенным, глаза его почти

грустны, он плетет какие-то сбивчивые оправдания, он уже кается.

     Развалихин  добился своего: у околицы местечка  Лида  обешает никому  о

вчерашнем не рассказывать.

     Одна  за  другой рождались в  пограничных  селах комсомольские  ячейки.

Много  сил  отдавали  райкомольцы   этим  первым  росткам  коммунистического

движения. Целые дни проводили Корчагин и Лиду Полевых в этих селах.

     Развалихин  в  села  ездить  не   любил.   Он  не  умел  сблизиться   с

крестьянскими  парнями,  заслужить  их  доверие  и  только портил  дело. А у

Полевых и Корчагина  это выходило просто и естественно. Лида собирала вокруг

себя дивчат, находила себе подружек и уже не  теряла с ними связи, незаметно

заинтересовывала девушек  жизнью и работой  комсомола.  Корчагина  в  районе

знала  вся молодежь. Тысячу  шестьсот допризывников охватывал военной учебой

второй батальон  ВВО. Никогда еще гармонь  не играла  такой  большой роли  в

пропаганде,  как здесь, на сельских  вечеринках,  на  улице. Гармонь  делала

Корчагина "свойским  хлопцем",  не одна  дорожка в комсомол  начиналась  для

чубатых парней именно отсюда,  от певучей чаровницы гармони, то  страстной и

будоражащей  сердце в  стремительном  темпе марша,  то  ласковой и  нежной в

грустных переливах украинских песен. Слушали гармонь, слушали и гармониста -

мастерового,   ныне   военкома  и  комсомольского  "секретарщика".  Созвучно

сплетались в сердцах и песни гармоники и то, о чем говорил молодой комиссар.

Стали слышны в  селах  новые песни,  появились  в избах,  кроме  псалтырей и

сонников, другие книги.

     Туговато стало  контрабандистам,  приходилось им оглядываться не только

на   пограничников:  завелись   у   Советской  власти  молодые   приятели  и

старательные помощники. Иногда, увлеченные  порывом самим  захватить  врага,

перебарщивали  пограничные  ячейки, и тогда  Корчагину  приходилось выручать

своих   подшефных.   Однажды  Гришутка   Хороводько,  синеглазый   секретарь

поддубецкой  ячейки,  горячий  на  руку, завзятый спорщик,  антирелигиозник,

получив  своими, особыми  путями  вести  о  том,  что  ночью  к деревенскому

мельнику  привезут  контрабанду,  поднял всю ячейку  на  ноги.  Вооружившись

учебной  винтовкой,  двумя  штыками,  ячейка  во  главе  с  Гришуткой  ночью

осторожно осадила  мельницу,  поджидая зверя. О контрабанде узнал погранпост

ГПУ и вызвал свою заставу. Ночью обе стороны столкнулись, и только благодаря

выдержке  пограничников  комсу не перестреляли  в  происшедшей свалке. Ребят

только обезоружили, отведя за четыре километра в соседнее село, посадили под

замок.

     Корчагин был в это время у Гаврилова. Утром комбат сообщил ему о только

что полученной сводке, и секретарь райкома поскакал выручать ребят.

     Уполномоченный ГПУ, посмеиваясь, рассказывал ему ночное происшествие.

     - Мы вот  что сделаем,  товарищ Корчагин. Парнишки  они хорошие,  мы им

дела  пришивать  не  будем.  А  чтобы  они  наших  функций  не  исполняли  в

дальнейшем, ты нагони им холоду.

     Часовой  открыл двери  сарая, и одиннадцать  парней поднялись с земли и

стояли смущенные, переминаясь с ноги на ногу.

     -  Вот посмотрите на  них, - огорченно развел  руками уполномоченный. -

Натворили дел, и мне приходится их отсылать в округ.

     Тогда взволнованно заговорил Гришутка.

     - Товарищ Сахаров,  что мы такое сделали? Мы же  для  Советской  власти

постараться  хотели.  Мы  за  этим куркулем  давно присматривали,  а  вы нас

заперли, как бандюков. - И он обиженно отвернулся.

     После  серьезных переговоров Корчагин  и  Сахаров, с  трудом выдерживая

тон, прекратили "нагонять холод".

     -  Если  ты возьмешь их на поруки и  обещаешь нам, что  они  на границу

больше  ходить не будут, а свою помощь будут оказывать иначе, то я их отпущу

по-хорошему, - обратился Сахаров к Корчагину.

     - Хорошо, я за них отвечаю. Надеюсь, они меня больше не подведут.

     В   Поддубцы   ячейка   возвращалась   с   песнями.   Инцидент  остался

неразглашением. Но мельника все же вскоре накрыли. На этот раз по закону.

     Богато  живут  немцы-колонисты   при  лесных  хуторах  Майдан-Виллы.  В

полкилометре  друг  от   друга   стоят  крепкие  кулацкие  дворы;   дома   с

пристройками,  как маленькие  крепости.  Хоронила  в Майдан-Вилле свои концы

банда  Антонюка. Сколотил  этот  царский  фельдфебель  из  родни  бандитскую

семерку и стал промышлять наганом на окрестных дорогах, не стесняясь пускать

кровь,  не  брезгуя  спекулянтом,  но не  пропуская и советских  работников.

Оборачивался Антонюк быстро. Сегодня  он прибрал двух сельских кооператоров,

завтра  уже  километрах  в двадцати  разоружил  почтовика  и обобрал  его до

последней копейки. Соперничал Антонюк со своим коллегой  Гордием, один стоил

другого, и оба вместе  отнимали у  окружной  милиции  и ГПУ  немало времени.

Шнырял Антонюк под  самым носом Берездова. Стали опасными для проезда дороги

в  город.  Бандита  трудно  было  поймать: он, когда ему  приходилось жарко,

уходил за кордон, отсиживался там и снова появлялся, когда его  меньше всего

ожидали.  При  каждой вести  о  кровавой  вылазке  этого  опасного, в  своей

неуловимости зверя Лисицын нервно кусал губы.

     - До каких пор этот гад будет нас кусать? Дождется,  стерва,  что я сам

за  него  примусь,  -  цедил  он  сквозь  сжатые   зубы.  И  дважды  кидался

предисполкома на свежий след бандита, захватив с  собой Корчагина и еще трех

коммунистов, но Антонюк уходил.

     Из округа прислали в Берездов отряд по борьбе с бандитизмом. Командовал

им франтоватый  Филатов. Заносчивый,  как молодой петух,  он  не счел нужным

зарегистрироваться у предисполкома, как того требовали пограничные  правила,

а повел свой отряд в ближнюю деревню Семаки. Придя в нее ночью, расположился

с отрядом в первой от околицы избе. Незнакомые вооруженные  люди, так скрыто

действующие,   привлекли  внимание   комсомольца-соседа,  и  тот  побежал  к

председателю  сельсовета. Ничего не зная об отряде, председатель  принял его

за  банду,  и в  район полетел  конным  нарочным  комсомолец.  Головотяпство

Филатова чуть не  стоило жизни многим. Лисицын узнал о "банде" ночью, тотчас

же поднял на ноги милицию  и с десятком человек поскакал в Семаки. Подлетели

ко  двору,  соскочили с  коней  и через  плетни ринулись к дому.  Часовой на

пороге,  получив удар рукояткой  маузера в  голову,  мешком свалился наземь,

дверь  под тяжелым ударом плеча  Лисицына с разлету  открылась, и в комнату,

слабо  освещенную висящей под потолком  лампой, ворвались  люди.  Запрокинув

назад  руку,  готовый  к удару  ручной  гранатой, зажимая маузер  в  другой,

Лисицын заревел так, что задребезжали стекла:

     - Сдавайся, а то разнесу в клочья!

     Еще секунда -  и ворвавшиеся засыплют  градом пуль повскакавших  с пола

сонных людей. Но страшный  вид  человека  с гранатой подымает вверх  десятки

рук. А через  минуту, когда отрядников выгоняют в одном белье на двор, орден

на френче Лисицына развязывает Филатову язык.

     Лисицын бешено сплевывает и с уничтожающим презрением бросает:

     - Шляпа!

     Докатились  в  район  отзвуки  германской революции.  Донеслись раскаты

оружейной   перестрелки  на  баррикадах  Гамбурга.  На  границе  становилось

неспокойно.  В  напряженном  ожидании прочитывались  газеты,  с  Запада дули

октябрьские  ветры. В  райкомол  посыпались заявления с  просьбой  направить

добровольцами в Красную Армию. Корчагин долго  убеждал ходоков от ячеек, что

политика  Советской страны - это политика мира и что  воевать она пока ни  с

кем  из соседей не собирается. Но это мало действовало. Каждое воскресенье в

местечке собирались  комсомольцы  всех  ячеек, и в  большом  поповском  саду

происходили районные  собрания. Однажды  в полдень на обширный двор райкома,

соблюдая строй, походным маршем в полном  составе прибыла поддубецкая ячейка

комсомола. Корчагин заметил ее в окно и вышел на крыльцо. Одиннадцать парией

с  Хороводько во  главе -  в сапогах,  с  объемистыми сумками за  плечами  -

остановились у входа.

     - В чем дело, Гриша? - удивленно спросил Корчагин.

     Но Хороводько сделал ему глазами знак и вошел с Корчагиным в дом. Когда

Хороводько  обступили Лида, Развалихин и  еще двое  комсомольцев, он  закрыл

дверь, и, серьезно морща вылинявшие брови, сообщил:

     - Это я, товарищи,  боевую проверку делаю.  Я сегодня своим заявил:  из

района  пришла  телеграмма,  в строгом секрете, конечно, начинается  война с

германскими буржуями, а  скоро начнется и с панами. Так вот из Москвы приказ

- всех комсомольцев на фронт, а кто боится, так пускай пишет заявление - его

оставят дома. Наказал, чтоб о войне ни, слова, а чтоб взяли по буханке хлеба

и кусок сала, а у кого сала нет, так чеснока аль  цибули, чтоб через час под

секретом за  деревней собрались,  пойдем в район,  а оттуда  в  округ, где и

получим оружие. Подействовало  это  на  ребят  здорово. Они  меня  туда-сюда

расспрашивать, а я говорю - без разговору, и  кончено! А кто  отказывается -

пиши бумажку.  Поход  по  добровольности.  Разошлись  мои  ребятки, а у меня

сердце стучит: а что, если  никто не  придет? Тогда распускать мне ячейку, а

самому в  другое  место подаваться.  Сижу я за селом  и поглядываю.  Идут по

одному. Кой у кого морда  заплаканная, а виду не подают. Все десять  пришли,

ни  одного  дезертира. Вот она,  поддубецкая  ячейка! -  восхищенно закончил

Гришутка, горделиво стукнув кулаком в грудь.

     А когда его взяла  "в переплет" возмущенная Полевых, он смотрел  на нее

непонимающими глазами.

     - Ты что мне говоришь?  Это же самая подходящая проверка!  Тут тебе без

обману каждого видать.  Я их для пущей  важности  хотел в  округ тащить,  но

приустали  хлопцы. Пускай идут домой.  Только  ты, Корчагин,  скажи им  речь

обязательно,  а  то  как же  так?  Без речи не  подходит...  Скажи, дескать,

мобилизация отменена, а им за геройство честь и слава.

     В окружной центр Корчагин наезжал редко. Эти поездки отнимали несколько

дней, а работа требовала ежедневного присутствия в  районе. Зато в город при

каждом  удобном  случае укатывал Развалихин. Вооруженный  с  ног до  головы,

мысленно  сравнивая  себя с  одним из  героев  Купера,  он  с  удовольствием

совершал эти поездки. В лесу открывал стрельбу по воронам или шустрой белке,

останавливал  одиноких прохожих и,  как  заправский следователь, допрашивал:

кто,  откуда и  куда  держит путь.  Вблизи  города  Развалихин  разоружался,

винтовку  совал под сено, револьвер в карман и в окружном комсомола входил в

своем обыкновенном виде.

     - Ну, что у вас в Берездове нового?

     В  комнате  Федотова, секретаря  окружкома, всегда  полно  народа.  Все

говорят  наперебой. Надо уметь работать  в  такой  обстановке, слушать сразу

четверых,  писать  и  отвечать пятому.  А  Федотов совсем  молод, но у  него

партбилет с 1919 года. Только в то мятежное время пятнадцатилетний мог стать

членом партии.

     На вопрос Федотова Развалихин ответил небрежно:

     - Всех  новостей  не перескажешь. Кручусь  с утра до  поздней ночи. Все

дыры затыкать надо, ведь на голом месте  все делать приходится. Опять создал

две новые ячейки. Чего вызывали? - И он деловито уселся в кресло.

     Крымский,  завэкономотделом,  на  минуту  отрываясь  от  вороха  бумаг,

оглядывается:

     - Мы Корчагина вызывали, а не тебя. Развалихин выпускает изо рта густую

струю табачного дыма:

     -  Корчагин  не  любит  ездить  сюда,  мне  даже  и  в  этом приходится

отдуваться... Вообще хорошо некоторым  секретарям: ни черта не делают,  а на

таких,  как я, ослах выезжают. Корчагин  как заберется  на  границу, так его

педели две-три нет, а я везу всю работу.

     Развалихин недвусмысленно давал попять, что именно он был бы подходящим

секретарем райкомола.

     -  Мне что-то  не нравится этот гусь, -  откровенно  признался  Федотов

окружкомовцам по выходе Развалихина.

     Открылись эти развалихинские  подвохи случайно. Как-то к Федотову зашел

Лисицын  за почтой. Всякий, кто приезжал из  района, забирал почту для всех.

Федотов   имел  с   Лисицыным  продолжительную   беседу,  и  Развалихин  был

разоблачен.

     - Но ты Корчагина все же пришли. Ведь мы с ним здесь почти незнакомы, -

прощался с предисполкома Федотов.

     -  Хорошо.  Только  уговор:  не  подумайте  его  от  нас  взять.  Будем

категорически возражать.

     В этом  году  Октябрьские  торжества  прошли  на  границе  с  небывалым

подъемом.  Корчагин  был   избран  председателем  октябрьской   комиссии   в

пограничных селах. После митинга в Поддубцах  пятитысячная масса крестьян  и

крестьянок из  трех  соседних  сел, построенная в  полукилометровую колонну,

имея во главе и духовой оркестр и батальон ВВО, развернув багровые полотнища

знамен,  двинулась  за   село  к  границе.  Соблюдая  строжайший  порядок  и

организованность,  колонна  начала  свое  шествие по  советской земле, вдоль

пограничных столбов, направляясь к селам, разделенным надвое границей. Такое

зрелище поляки на границе никогда не видали. Впереди колонны на конях комбат

Гаврилов  и  Корчагин,  сзади  гром  меди,  шелест  знамен и  песни,  песни!

Празднично  одета  крестьянская  молодежь,  веселье,   деревенские  дивчата,

серебристая россыпь девичьего смеха, серьезные лица взрослых и торжественные

стариков. Далеко, насколько  кинет глаз, течет эта  человеческая река, берег

ее  - граница  -  ни на шаг от советской  земли, ни  одна нога не ступила на

запретную линию. Корчагин пропускает мимо себя людской поток. Комсомольские:

     От тайги до британских морей

     Красная Армия всех сильней! -

     сменялись девичьим хором:

     Ой, на гори та й жници жнут...

     Радостной   улыбкой   приветствовали   колонну   советские   часовые  и

растерянно-смущенно  встречали  польские.  Шествие  по  границе, хотя  о нем

заранее  было  предупреждено польское командование,  все  же  вызвало на той

стороне  тревогу. Зашныряли торопливо разъезды полевой жандармерии,  впятеро

усилился состав часовых, а в балках на всякий случай были запрятаны резервы.

Но колонна  шла по  своей земле, шумная и радостная, наполняя воздух звуками

песен.

     На бугре польский  часовой. Мерный шаг  колонны.  Взлетают первые звуки

марша. Поляк  спускает  с плеча  винтовку и, поставив  к  ноге,  делает  "на

караул", Корчагин услыхал отчетливо:

     - Нех жие коммуна!

     Глаза  солдата  говорят,  что  это  произнес он.  Павел, не  отрываясь,

смотрит на него.

     Друг! Под солдатской шинелью у него бьется  созвучное колонне сердце, и

Корчагин отвечает тихо по-польски:

     - Привет, товарищ!

     Часовой  остался сзади. Он пропускает колонну, оставляя ружье в  том же

положении,  Павел  несколько  раз  оборачивался  и  смотрел  на  эту  черную

маленькую фигурку. Вот и другой поляк. Седеющие усы.  Из-под никелированного

ободка  козырька конфедератки - неподвижные, вылинявшие глаза. Корчагин, еще

под впечатлением только  что слышанного,  первый сказал,  как  бы про  себя,

по-польски:

     - Здравствуй, товарищ! И не получил ответа.

     Гаврилов улыбнулся. Он, оказывается, все слыхал.

     - Ты  многого захотел,  - говорит он. -  Кроме солдат  простой  пехоты,

здесь и пешая жандармерия. Ты видел у него на рукаве шеврон? Это жандарм.

     Голова  колонны  уже  спускалась с горы к  селу, разделенному  границей

надвое.   Советская  половина  готовила  гостям   торжественную  встречу.  У

пограничного мостка,  на  берегу  маленькой  речки, собралось все  советское

село. Дивчата  и  парни выстроились  по краям дороги. На  польской  половине

крыши изб и  сараев облепили люди, пристально всматриваясь в происходящее за

рекой. На порогах  хат и у  плетней - толпы крестьян. Когда  колонна вошла в

людской  коридор,  оркестр  играл  "Интернационал". На самодельной, убранной

зеленью трибуне говорили волнующие  речи и зеленая молодежь и седые старики.

Говорил и Корчагин на родном украинском языке. Слова  его перелетали границу

и  были слышны на другом  берегу. Там решили  не допускать,  чтобы  эта речь

зажигала чьи-то сердца. По селу стал носиться жандармский разъезд, нагайками

загоняя жителей в дома. Захлопали по крышам выстрелы.

     Опустели улицы. Исчезла с крыш согнанная пулей молодежь, а с советского

берега  смотрели  на  все  это  и хмурились. Забрался на трибуну подсаженный

парнями  старик  чабан  и,   обуреваемый  порывом  возмущения,  взволнованно

заговорил:

     -  Хорошо! Смотрите, диты!  Отак и  нас били когда-то, а теперь на селе

такого никем не видано, чтоб крестьянина власть нагайкой била. Кончили панов

- кончилась и плетка по  нашей спине. Держите, сынки, эту власть  крепко. Я,

старый, говорить не умею. А сказать хотел  много. За всю нашу жизнь, что под

царем проволочили,  як вол телегу тянет, да такая обида за тех!.. - И махнул

костлявой рукой за речку и заплакал, как плачут только малые дети и старики.

     Дедушку  сменил  Гришутка  Хороводько.  И,  слушая  его  гневную  речь,

Гаврилов повернул коня, всматриваясь- не записывает ли ее кто на том берегу.

Но берег был пуст, даже часовой у моста снят.

     - Видно, обойдется без ноты Наркоминделу, - пошутил он.

     Дождливой  осенней  ночью,  когда кончился ноябрь,  перестал  кровавить

следом бандит Антонюк и те  семеро, что с  ним. Попался  волчий  выводок  на

свадьбе  богатого  колониста  в Майдан-Вилле.  Застукали  его там хролинскне

коммунары.

     Бабьи языки донесли вести об этих гостях на колонистовой свадьбе. Мигом

собрались ячейковые,  всего  двенадцать, вооруженные  кто  чем. На  подводах

перекинулись  к  хутору Майдан-Вилла,  а  в  Берездов  сломя  голову  мчался

нарочный. В  Семаках  наскочил  нарочный на отряд  Филатова, и тот на  рысях

кинулся со своими на горячий  след. Обложили  хутор хролинские  коммунары, и

начались у них ружейные разговоры с Антонюковой  компанией. Засел Антонюк со

своими в  маленьком флигеле и хлестал свинцом  по каждому,  кто  попадал  на

мушку. Рванулся  было напролом,  по загнали его обратно хролинцы во флигель,

проткнув одного из семерки пулей. Не раз попадался Антонюк в такие перепалки

и всегда уходил  цел: выручали  ручные  гранаты  и ночь. Может, ушел бы и на

этот раз,  коммунары уже потеряли в перестрелке двоих, но к  хутору подоспел

Филатов. Антонюк понял,  что  сел крепко и на этот раз без выхода.  До  утра

огрызался свинцом из всех окон флигеля, но с рассветом его взяли. Из семерки

не сдался никто.

     Конец волчьего  выводка стоил четырех жизней. Из них три отдала молодая

хролинская ячейка комсомола.

     Корчагинский  батальон  был вызван  на осенние  маневры территориальных

частей. Сорок  километров до лагерей территориальной дивизии батальон прошел

в один день под проливным дождем, начав свой переход ранним утром и закончив

его  глубоким вечером. Комбат Гусев и  его комиссар сделали  этот переход на

конях. Восемьсот допризывников, едва добравшись до казарм, повалились спать.

Штаб  территориальной  дивизии  опоздал  с  вызовом   батальона;  утром  уже

начинались маневры. Вновь прибывший батальон подлежал осмотру. Его выстроили

на  плацу.  Вскоре  из  штаба  дивизии  прискакало  несколько  кавалеристов.

Батальон, уже получивший обмундирование и  винтовки, преобразился. И Гусев -

боевой командир, и Корчагин - оба отдали своему батальону много сил, времени

и были спокойны за вверенную им часть. Когда официальный осмотр был закончен

и батальон показал свою способность маневрировать и перестраиваться, один из

командиров, с красивым, но обрюзглым лицом, резко спросил Корчагина:

     -  Почему вы  на  лошади? У нас  командиры и военкомы  батальона ВВО не

должны иметь лошадей. Приказываю отдать лошадей в конюшню, маневры проходить

пешими.

     Корчагин  знал, что  если он  слезет  с лошади, то принимать  участие в

маневрах  не сможет,  он  не пройдет и километра  на  своих ногах.  Как было

сказать об этом крикливому франту с десятком перевязей ремней?

     - Я без лошади в маневрах не могу участвовать.

     - Почему?

     Понимая,  что  иначе ничем  не объяснить своего отказа, Корчагин  глухо

ответил:

     - У меня распухли ноги, и я не смогу  неделю бегать  и ходить. Притом я

не знаю, кто вы, товарищ.

     - Я начальник  штаба  вашего  полка  -  это  раз.  Во-вторых,  еще  раз

приказываю  слезть с лошади, а если  вы инвалид,  то  я не  виноват, что  вы

находитесь на военной службе.

     Корчагина словно  хлестнуло плеткой. Рванул коня уздой, но крепкая рука

Гусева удержала  его. В Павле  несколько минут боролись два чувства: обида и

выдержка. Но Павел Корчагин уже был не тем  красноармейцем, что  мог перейти

из  части  в  часть, не  задумываясь.  Корчагин был военком  батальона, этот

батальон  стоял  за ним. Какой же пример  дисциплины показал бы он ему своим

поведением!  Ведь  не для этого  же  хлыща он  воспитывал свой батальон.  Он

освободил  ногу из  стремян,  слез с лошади  и,  превозмогая  острую  боль в

суставах, пошел к правому флангу.

     Несколько дней были на редкость погожими. Маневры близились к концу. На

пятый  день  они происходили вокруг Шепетовки, где  был  их конечный  пункт.

Берездовский батальон получил задание  захватить  вокзал со  стороны деревни

Климентовичи.

     Прекрасно зная местность, Корчагин указал Гусеву все подходы. Батальон,

разделенный надвое, глубоким обходом, не  замеченный "противником", зашел  в

тыл и  с криком "ура" ворвался в вокзал. По решению посредников эта операция

была  признана  блестяще  выполненной.  Вокзал  остался за  берездовцами,  а

защищавший его батальон, условно потеряв пятьдесят процентов состава, отошел

в лес.

     Корчагин взял  на  себя командование полубатальоном. Отдавая приказание

по  расстановке цепи, Корчагин стоял посреди улицы с командиром и политруком

третьей роты.

     - Товарищ комиссар, - подбежал к ним красноармеец, - комбат спрашивает,

заняты  ли  пулеметчиками переезды. Сейчас  приедет комиссия, - запыхавшись,

сообщил он Корчагину.

     Павел с командирами пошел к переезду.

     У переезда собралось  командование полка. Гусева поздравляли  с удачной

операцией. Представители разбитого батальона смущенно переступали с ноги  на

ногу, даже не пытаясь оправдываться.

     - Это но моя заслуга, а вот Корчагин местный, он и привел нас.

     Начштаба подъехал к Павлу вплотную и бросил насмешливо:

     - Оказывается,  вы прекрасно можете  бегать, товарищ,  а на лошадях вы,

видно, прикатили для форса? -  Он еще что-то хотел сказать, по его остановил

взгляд Корчагина, и он запнулся.

     Когда командование уехало, Корчагин тихо спросил у Гусева:

     - Ты не знаешь его фамилии? Гусев хлопнул его по плечу:

     - Брось, не обращай внимания на этого прощелыгу. А фамилия его Чужанин,

кажется, бывший прапорщик.

     Несколько раз в этот день Корчагин силился вспомнить, где он слыхал эту

фамилию, но так и не вспомнил.

     Кончились маневры. Получив отличный  отзыв, батальон ушел в Берездов, а

Корчагин на два дня остался у матери, совершенно разбитый  физически. Лошадь

стояла у Артема. Два  дня Павел спал  по двадцати  часов, на третий пришел к

Артему  в депо.  Своим, родным повеяло здесь,  в  закопченном здании.  Жадно

втянул носом угольный дым. Властно влекло к  себе это  - с детства знакомое,

среди чего вырос и с чем сроднился. Словно что-то  дорогое  потерял. Сколько

месяцев не слышал паровозного  крика, и  как моряка  волнует  бирюзовая синь

бескрайнего моря каждый раз  после долгой разлуки, так  и сейчас кочегара  и

монтера  звала к себе  родная  стихия. Долго  не мог побороть  в  себе этого

чувства. Говорил с  братом мало.  Заметил у  Артема новую  складку  на  лбу.

Работал  Артем  у  подвижного горна. У  него второй ребенок. Тяжела,  видно,

жизнь. О ней Артем не говорит, но это и так видно.

     Час-другой поработали вместе.  Расстались. На  переезде Павел остановил

коня  и долго смотрел  на вокзал, потом хлестнул  вороного,  погнал  его  по

лесной дороге во весь опор.

     Стали  теперь безопасны для  проезда  лесные дороги. Вывели  большевики

крупных  и мелких  бандитов, поприжгли  огнем  их гнезда,  и по селам района

стало покойнее жить.

     В  Берездов  прискакал  Корчагин  к  полудню.  На  крыльце райкома  его

радостно встретила Полевых:

     - Наконец-то  приехал!  Мы уж без тебя соскучились. - И, обнявши его за

плечи, Лида вошла с ним в дом.

     - Где Развалихин? - спросил ее Корчагин, снимая шинель.

     Лида как-то неохотно ответила:

     - Не знаю, где  он. А, вспомнила!  Он утром сказал, что пойдет  в школу

проводить обществоведение вместо тебя.  Это,  говорит, моя прямая функция, а

не Корчагина.

     Эта новость неприятно удивила Павла. Развалихин ему всегда не правился.

"Чего этот тип накрутит в школе?" - подумал с неудовольствием Корчагин.

     - Ну,  ладно.  Рассказывай, что у вас хорошего. Ты в Грушевке была? Как

там у ребят дела?

     Полевых  рассказала  ему  все.  Корчагин  отдыхал  на диване,  разминая

усталые ноги.

     - Позавчера  приняли в  кандидаты партии Ракитину. Это еще более усилит

нашу поддубецкую  ячейку.  Ракитина  славная девка, она мне  очень нравится.

Видишь,  среди учителей  тоже начался  перелом, некоторые из  них  переходят

целиком на нашу сторону.

     Иногда  по вечерам  у  Лисицына  за  большим  столом  до  поздней  ночи

засиживались  трое:  сам  Лисицын, Корчагин и новый  секретарь  райкомпартии

Лычиков.

     Дверь  в спальню закрыта. Анютка  и жена предисполкома спят, а трое  за

столом нагнулись над небольшой книгой "Русская история" Покровского. Лисицын

находил время учиться только по  ночам. В те дни, когда Павел возвращался из

сел, он проводил вечера  у  Лисицына и с огорчением узнавал, что  Лычиков  и

Николай уже ушли вперед.

     Из  Поддубец  прилетела  весть:  ночью   неизвестными   убит   Гришутка

Хороводько.  Услыхав  это,  Корчагин  рванулся к  исполкомовской конюшне  и,

забывая боль в ногах, добежал туда в несколько минут. В бешеной торопливости

оседлал  коня  и,  нахлестывая с  обоих боков  ременной  плетью, помчался  к

границе.

     В  просторной  избе  сельсовета  на  столе, убранном зеленью,  покрытый

знаменем  Совета  лежал  Гришутка.  До  прибытия властей к  нему  никого  не

пускали, у  порога на  часах  стояли  пограничный красноармеец и комсомолец,

Корчагин вошел в избу, подошел к столу и отвернул знамя.

     Гришутка,  восково-бледный,  с  широко  раскрытыми  глазами, в  которых

запечатлелась  предсмертная  мука,  лежал,  склонив  голову  набок. Разбитый

чем-то острым затылок был закрыт веткой ели.

     Чья рука поднялась на этого юношу, единственного сына вдовы Хороводько,

потерявшей в революцию своего мужа, мельничного батрака, а позднее сельского

комбедчика?

     Весть  о  смерти сына свалила  с ног старуху мать,  и  ее, полумертвую,

отхаживали соседки, а сын лежал безмолвный, храня тайну своей гибели.

     Смерть  Гришутки взбудоражила  село. У юного  комсомольского  вожака  и

батрацкого защитника оказалось на селе больше друзей, нежели врагов.

     Потрясенная этой  смертью, Ракитина плакала у себя в комнате и, когда к

пей вошел Корчагин, даже не подняла головы.

     - Как ты думаешь,  Ракитина, кто  его убил?  -  глухо спросил Корчагин,

тяжело опускаясь  на стул.  - Кто же иначе,  как не эта Мельникова компания!

Ведь этим контрабандистам Гришутка стал поперек горла.

     Хоронить  Гришутку пришли два села.  Прицел свой батальон Корчагин, вся

комсомольская  организация  пришла  отдать последний  долг  своему товарищу.

Двести  пятьдесят штыков  пограничной  роты  выстроил  Гаврилов  на  площади

сельсовета.  Под  печальные звуки  прощального марша вынесли  запеленатый  в

красное  гроб  и поставили  на площади,  где  была  вырыта  могила  рядом  с

похороненными в гражданскую большевиками-партизанами.

     Кровь Гришутки сплотила тех, за  кого он всегда стоял  горой. Батрацкая

молодежь и  беднота  обещали  ячейке  поддержку,  и  все, кто говорил, пылая

гневом,  требовали смерти  убийцам, требовали  найти  их и  судить здесь, на

площади, у этой могилы, чтобы каждый видел в лицо врага.

     Трижды загрохотал  залп, и на  свежую могилу легли хвойные ветви. В тот

же  вечер ячейка избрала  нового  секретаря  - Ракитину. Из  погранпоста ГПУ

сообщили Корчагину, что там напали на след убийц.

     Через  неделю  в  местечковом  театре  открылся второй  районный  съезд

Советов. Лисицын, суровый, торжественно начинал свой доклад:

     - Товарищи,  я с удовлетворением могу  доложить съезду, что за год нами

всеми проделано много работы. Мы глубоко укрепили в районе Советскую власть,

с  корнем уничтожили  бандитизм  и подрубили  ноги контрабандному  промыслу.

Выросли  в селах крепкие организации деревенской бедноты, вдесятеро  выросли

комсомольские  организации  и   расширились  партийные.  Последняя  кулацкая

вылазка в Поддубцах, жертвой которой пал  наш товарищ Хороводько,  раскрыта,

убийцы - мельник  и  его зять - арестованы и  на днях будут  судимы выездной

сессией губсуда. От целого ряда делегаций  сел президиум получил  требование

вынести  постановление съезда,  требующее  применения высшей  меры наказания

бандитам-террористам...

     Зал задрожал от криков:

     - Поддерживаем! Смерть врагам Советской власти!

     В боковых дверях показалась Полевых. Она поманила пальцем Павла.

     В коридоре Лида передала ему пакет с надписью: "Срочное". Распечатал.

     Райкомол  Берездова.  Копия  райкомпарт. Решением бюро губкома  товарищ

Корчагин  отзывается  из района в  распоряжение  губкома  для направления на

ответственную комсомольскую работу.

     Корчагин прощался  с  районом,  где он  проработал  год.  На  последнем

заседании  райкомпарта  обсудили  два  вопроса:  первый -  перевести в члены

Коммунистической   партии  товарища  Корчагина;   второй  -   утвердить  его

характеристику, освободив от работы секретаря райкомола.

     Крепко,  до боли, сжимали Павлу руки Лисицын и Лида, по-братски обняли,

а когда конь заворачивал из двора на дорогу, десяток револьверов отсалютовал

ему.

Bạn đang đọc truyện trên: AzTruyen.Top

Tags: #atam